Прямо перед дверью на шелковом матрасике сидел высокого роста и атлетического сложения мужчина лет под сорок с большой бородой, выкрашенной в красную краску, с белым, чрезвычайно выразительным лицом и проницательным взглядом черных глаз. Поверх черкески на нем была наброшена белая лохматая "саксула"[10].
Это и был сам Шамиль, грозный имам Чечни и Дагестана. По правую и по левую руку его, вдоль стен до самой двери, сидели его приближенные и ратные сподвижники, старшины, наибы, муллы и более почетные из мюридов. У многих на груди красовались золотые и серебряные знаки, раздаваемые Шамилем за особые заслуги.
При виде Спиридова Шамиль устремил на него быстрый и проницательный взгляд, показавшийся Петру Андреевичу далеко не враждебным, да и вообще лицо Шамиля не выражало ни дикости, ни жестокости; напротив, оно было очень благообразно, спокойно и благодушно, чем резко отличалось от прочих физиономий, между которыми некоторые поражали своим зверским, свирепым видом. Особенно характерна и даже симпатична была его улыбка, благосклонная и в то же время немного лукавая, неясно бродившая вокруг ярко-красных, красиво очерченных губ.
Несколько минут Шамиль и его пленник пристально разглядывали друг друга. Что-то похожее на изумление перед горделивой смелостью, с которою Спиридов смотрел ему прямо в глаза, неуловимой тенью пробежало по лицу имама, на мгновенье вспыхнуло в его черных глазах и затем как бы утонуло в них. Он повернул голову и окинул присутствующих взглядом; казалось, Шамиль хотел подметить впечатление, произведенное пленником на окружающих.
Все лица были хмуры и сосредоточены. Во всех глазах горело одно чувство: непримиримой ненависти к гяуру.
Только два лица не выражали неприязни. Одно принадлежало Наджав-беку, сидевшему на правах родственника рядом с Шамилем, но только немного сзади него, другое — еще молодому наибу, богато и щегольски одетому. Лицо и фигура этого наиба бы ли настолько оригинальны и не похожи на остальных, что Спиридов невольно обратил на него особое внимание. Это был человек лет под тридцать, среднего ро ста, с большими карими глазами, хорошо сложенный и мускулистый. Лицо у него было белое, только слегка загорелое, чрезвычайно подвижное и выразительное. Красивым его назвать было нельзя, но в то же время оно невольно возбуждало симпатию. Короткая бород ка клинышком, выкрашенная, по горскому обычаю, в ярко-красную краску, и такие же крашеные, под стриженные в щетинку усы придавали ему какое-то двойственное выражение, благодаря которому лицо молодого наиба выглядело более суровым, чем оно было в действительности. Из того, что молодой наиб сидел сейчас же за Наджав-беком, в непосредствен ной близости с Шамилем, можно было заключить, что и он принадлежал к наиболее близким людям имама. С того момента как Спиридов вошел в саклю, молодой наиб несколько раз с выражением какого то особенного любопытства мельком глянул на него, и в этом взгляде Петру Андреевичу почудилось доброжелательство. В силу ли этого или по другим причинам, но Спиридов сразу почувствовал нечто вроде симпатии к этому впервые встреченному им человеку. Он, в свою очередь, доверчиво глянул на него, и в тот момент, когда глаза их встретились, словно тайный голос шепнул Спиридову: "Не бойся, это друг".
Спиридова, ожидавшего со стороны Шамиля подробных и всесторонних вопросов, очень удивило молчание имама; но еще больше удивился он, когда тот, как бы совершенно не интересуясь личностью пленника, задал какой-то вопрос сидевшему по другую его сторону, рядом с кадием, Ташав-Хаджи. В ответ на" то Ташав начал что-то горячо и энергично говорить, жестикулируя и гневно сверкая глазами. Он говорил долго, и все собрание слушало его крайне внимательно, потупя головы, с застывшими лицами. На губах Шамиля по-прежнему бродила загадочная неясная улыбка; глядя на нее, никак нельзя было сказать, сочувствует ли имам тому, что говорил его любимейший наиб, или нет.
Когда Ташав-Хаджи умолк, заговорил Наджав-бек. Он, очевидно, не соглашался с мнениями Ташава и горячо их оспаривал. Его маленькое лицо оживилось, как у обезьяны, глаза разгорелись, он нервно хватался за бороду, то и дело пронзительно вскрикивал и вообще чрезвычайно горячился.
Все время, пока он говорил, Шамиль сидел, не спуская с него глаз, и все с тою же улыбкою сфинкса.
За Наджавом начал речь кадий. Он говорил меньше, чем предыдущие ораторы, но по тому, как злобно горели его глаза, с какой ненавистью с его бледных губ то и дело срывались знакомые уже Спиридову ругательства: гяур кересть, гяур капурчи, дэле-мастадата[11]и другие не менее забористые эпитеты, можно было без ошибки угадать смысл его речи. Не было сомнения, что почтенный кадий-баркатовчи требовал смерти пленника.
Но и на его слова со стороны Шамиля ответом была все та же неизменная улыбка, за которою, как под маской, умный имам скрывал свои настоящие мысли.
После кадия заговорил сам Шамиль.
Он говорил негромко, но каждое его слово ясно и отчетливо раздавалось в мертвой тишине. Хотя Спиридов не понимал ни одного звука, но, несмотря на это, тон голоса, которым Шамиль произносил свои короткие фразы, невольно возбуждал чувство почте ния к этому человеку. Несокрушимой энергией и со знанием своего могущества веяло от неторопливой, обдуманной речи владыки Дагестана. Свои слова он сопровождал плавными, красивыми жестами, по временам грозно нахмуривал брови.
Пока Шамиль говорил, Спиридов, в свою очередь, приготовил несколько фраз, которые он считал нужным сказать ему. В этих фразах он хотел, обращаясь к уму и логике имама, выразить, но отнюдь не унижаясь, просьбу не подвергать его напрасным мучениям, наподобие тех, какие он испытывал до сих пор, взамен чего он, в свою очередь, давал обещание не делать никаких попыток к бегству, а окончить дело честным выкупом по обоюдному согласию.
Петру Андреевичу казалось, что Шамиль, как умный, несомненно согласится на предлагаемые им условия, а потому он спокойно выжидал, когда имам наконец умолкнет и даст возможность ему высказаться; но, к величайшему его удивлению, как только Шамиль произнес последние слова, Спиридов почувствовал на своих плечах четыре сильных руки, которые, грубо повернув его, одним здоровым толчком вышвырнули его за двери.
Очутившись так неожиданно вновь под навесом, Спиридов не успел еще собраться с мыслями, как увидел подле себя Матая с злорадным, торжествующим лицом. В одной руке он держал короткий кривой нож, а другой торопливо засучивал рукав своей черкески.
— Ага, ерш колючий, ты мне вчера не верил, когда я тебе говорил, что не миновать тебе моих рук, ан, по-моему вышло! Ну-ка, соколик, идем со мной, я тебе из твоего кодыка малость крови нацежу.
Говоря так, Матай грубо схватил Спиридова за связанные локти и толкнул его вперед.
"Что же это такое? — мелькнуло в голове Спиридова. — Неужели и в самом деле меня решено убить?" — Эта мысль показалась ему настолько нелепой, что он даже не испугался и, с презрением оттолкнув тщедушного Матая плечом, сердито крикнул:
— Что ты тут врешь, пошел вон!
— Да ты и вправду рехнулся! — засмеялся Матай. — Так, стало быть, я, по-твоему, вру? Ну, постой же, милый мой, я тебе сейчас покажу свое вранье…
Проговорив это, Матай мигнул двум стоявшим в толпе дюжим парням, и те, схватив Спиридова под мышки, поволокли его за шедшим впереди Матаем. Стоявшая перед саклей толпа с любопытством повалила следом за ними.
Когда Спиридова, не столько испуганного, как удивленного, вывели за аул, на вершину небольшой площадки, Матай приказал положить его на землю и стянуть покрепче веревками. Жадная до зрелища толпа тесным кольцом окружила палача и его жертву. Видя себя центром любопытства более сотни человеческих глаз, Матай принял серьезный вид и, сохраняя на своем безобразном лице выражение сосредоточенной важности, принялся неторопливо натачивать свой небольшой и кривой ножик с роговым черенком.