Для того чтобы выйти за пределы гегелевского культуралистского подхода, нужно предпринять ряд любопытных, неочевидных шагов, которые отпугнут некоторых читателей. Вполне возможно, что эта книга выведет вас из себя. Подзаголовком могло бы быть: «Да, можно включить нечеловеческих существ в марксистскую теорию, но вам это не понравится!».
Где экологическое местоимение?
Уже сейчас должно быть очевидным, что одним из главных врагов того, что я здесь называю «родом человеческим» (humankind), является сама человечность (humanity). Постпросвещенческая мысль была права, пойдя войной против этого антагониста так называемой Природы, тусклой сущности, состоящей из белой маскулинности. (Я пишу слово «Природа» с заглавной буквы, чтобы денатурировать ее, подобно жареному яйцу, обнажив ее искусственную сконструированность и эксплозивную целостность.) Род человеческий яростно противостоит как Человечности, так и Природе, которая всегда была овеществленным искажением симбиотического реального. (Теперь я начну писать «Род человеческий» с заглавной буквы по тем же причинам, по которым я это делаю с «Природой».) Поскольку планетарное сознание с головокружительной скоростью продолжает препятствовать распространению диады Человечность – Природа, возникает искушение писать эпические книги, обманчиво адресованные всем людям во все времена, которые предсказуемо приводят аргументы в пользу телеологического объяснения ускорения успешного и поступательного движения к трансгуманистической сингулярности электронных расширений сущности Человечности[4]. Такие книги популярны во всем мире, потому что они препятствуют истинному экологическому сознанию.
Род человеческий – это экологическая сущность, которую можно обнаружить в симбиотическом реальном. Могу ли я дать ему слово в этой книге?
Нет местоимения, полностью подходящего для описания экологических сущностей. Если я называю их «я», то я апроприирую их себе или какому-то пантеистическому понятию или идее Геи, которая поглощает их всех, независимо от специфики. Если я называю их «ты», я отделяю их от тех сущностей, которыми являюсь я. Если я называю их «он» или «она», я наделяю их гендерной идентичностью в соответствии с гетеронормативными принципами, которые несостоятельны с точки зрения эволюции. Если я называю их «оно», то я не думаю, что они такие же люди, как я, и в этом я нарочито антропоцентричен. По иронии судьбы, рассуждая об экологии, принято говорить в терминах «оно» и «они», абстрактных популяций, лишенных обличья. Этический и политический дискурс либо становится невозможным, либо начинает звучать как глубоко фашистская биополитика. Люди даже о людях говорят таким образом: «племя человеческое» – это недифференцированное «оно». Опираясь только на биологию, можно определить людей как лучших среди млекопитающих в метании и потоотделении[5].
И не дай бог я назову их «мы» из вежливой академичности. Что я делаю, говоря так, будто мы все принадлежим друг другу, независимо от культурных различий? Что я делаю, распространяя эту принадлежность на нелюде́й, как какой-то хиппи, который никогда не слышал, что таким образом он апроприирует Другого? Как один респондент съехидничал несколько лет назад: «Кто такие „мы“ в прозе Мортона?»
Если грамматика противостоит языковому выражению экологических сущностей на таком базовом уровне, на что здесь можно надеяться?
Я не могу назвать экологическое подлежащее, но это именно то, что от меня требуется. Я не могу назвать его, потому что язык и, в частности, грамматика – это застывшие человеческие мысли: мысли, например, о людях и нелю́дях. Я не могу сказать «оно», в отличие от «он» или «она», как я только что пояснял. Я не могу сказать «мы». Я не могу сказать «они».
Конечно, в некотором смысле я могу говорить о формах жизни, если я проигнорирую самый интересный вопрос, а именно: как мне сосуществовать с ними? До какой степени? Каким способом или способами? Например, я могу заниматься биологией. Но если я биолог, я основываю свои исследования на существующих допущениях относительно того, что считается живым. И имплицитно, в качестве возможного условия для науки как таковой, я говорю в ключе «оно» и «они», а не в ключе «мы». Итак, я не устранил проблему.
Прямо сейчас, в моей академической области мне нельзя любить песню «Мы все земные обитатели», ту, что поют Маппеты, не говоря уже о том, чтобы исполнять ее как гимн биосфере. Я должен осудить ее как глубоко белую и западную и как апроприирующую коренные культуры и безрассудно игнорирующую расовые и гендерные различия. Я пытаюсь сделать академическое поле безопасным пространством, в котором можно любить песню «Мы все земные обитатели». Это сводится к тому, чтобы серьезно задуматься о том, кто же такие «мы».
По иронии судьбы те представители гуманитарных и социальных наук, которые впервые заговорили об экологии, на самом деле испытывали глубокую неприязнь к теории. Они ухватились за экологические темы, чтобы перепрыгнуть через то, что им не нравилось в современной академии и что было тем, что всегда нравилось мне самому и чему я люблю учить других: изучение того, как конструируются тексты и другие культурные объекты, какое огромное влияние раса, пол и класс оказывают на их конструирование и пр. Они писали так, будто разговоры о лягушках – это способ избежать разговоров о гендере. Но у лягушек тоже есть гендер и сексуальность. У лягушек есть и конструкции: они смотрят на мир определенным образом, их геном экспрессируется («целенаправленно», «творчески» или нет) за пределы их тел. Странным образом, первые экокритики в то время сами говорили о нелю́дях в ключе «оно»! Проводя четкое разграничение между искусственным и естественным, они продолжали оставаться внутри пространства антропоцентрической мысли. Человеческие существа изобретательны, нечеловеческие существа стихийны. Человеческие существа – люди; нечеловеческие же во всех отношениях и с любой точки зрения – машины. Экокритики ненавидели меня за то, что я это говорил.
Я не играю в мяч ни с одним из этих разделов музыкального магазина популярных интеллектуальных мнений. Я не собираюсь перепрыгивать через теорию. Я не собираюсь держать свою ловушку закрытой для кораллов. Я снова стану демоном и буду настаивать на том, что марксизм может распространяться на нелюде́й – должен распространяться на нелюде́й.
Что нарушает покой Маркса?
Экономика – это то, как формы жизни организуют свое удовольствие. Вот почему экологию раньше называли экономикой природы[6]. Когда вы думаете об этом таким образом, из экономической дисциплины оказываются исключенными нечеловеческие существа – способы того, как мы и они организуем удовольствие в отношении друг друга. Если мы хотим организовать коммунистическое удовольствие, нам придется включить нечеловеческих существ.
В капиталистической экономической теории дела со включением нелюде́й обстоят еще хуже. Все, что, как считается, находится за пределами человеческого социального пространства, будь то живое или неживое (реки или панды), считается просто «внешним фактором». И их невозможно включить, не воспроизводя при этом оппозицию внутреннее-внешнее, несостоятельную в эпоху экологического сознания, в которой такие категории, как «вовне» (away), испарились. Ты не выкидываешь фантик от конфет куда-то, ты бросаешь его на Эверест. Капиталистическая экономическая теория – это антропоцентрический дискурс, который не способен учесть как раз то, что необходимо для экологической мысли и политики: нечеловеческие существа и непривычные временные масштабы[7].
Марксизм здесь не исключение. В то же время я намерен показать, что в своих теориях отчуждения и потребительной стоимости марксизм предлагает больше возможностей для включения нелюде́й, чем капиталистическая теория. Такие понятия не настолько критично зависят от трудовой теории стоимости, связанной с представлениями о собственности, которые не работают на тех уровнях, где люди – лишь одна из форм жизни среди многих, чье удовольствие не менее значимо.