С. Грабинский
СМАЛЮХ
Старший кондуктор Блажек Боронь, обойдя доверенные его опеке вагоны, вернулся в свой угол, официально именуемый «служебным купе». Утомленный дневным бегом по вагонам, охрипший от выкриков названий станций в осенний, моросящий, набухший воздух, он мог наконец-то расслабиться в узеньком, обитом клеенкой креслице, радуясь долгожданному отдыху. Нынешний рейс подходил к концу, поезд уже прошел отрезок густо расположенных станций и мчался со всех ног к конечному пункту. Теперь ему больше не придется каждый раз срываться с места, сбегать по ступенькам вниз и сорванным голосом оповещать всему миру, что поезд прибыл на такую-то станцию, что поезд задержался на пять, десять минут или на четверть часа, или что пора делать пересадку.
Он погасил висящий на груди фонарик, поставил его высоко на полку, затем снял и повесил на крючок шинель.
Суточное дежурство настолько было полно всяческих дел, что он даже перекусить не успел. Организм требовал своего. Боронь вынул из сумки запасы и занялся едой. Серые выцветшие глаза кондуктора неподвижно уставились в оконное стекло, словно вглядываясь в проносящийся мимо мир. Стекло дрожало от неровного движения поезда, но все равно оставалось гладким, черным и непроницаемым.
Боронь оторвал глаза от надоевшего окна и направил их в глубину коридора. Взгляд скользнул по шеренге дверей, ведущих в купе, пробежал по окнам напротив и погас на скучном плинтусе вагонного коридора.
Поужинав, кондуктор зажег трубку. В служебном помещении, правда, это не разрешалось, но на этом отрезке пути в самом конце маршрута контролера можно не опасаться.
Ароматный дым — табак был чудесный, контрабандный — клубился игривыми кудрями. Из уст кондуктора выползали волнистые сизые змейки и, сворачиваясь клубочками, катились, словно бильярдные шары, по коридору. Кондуктор Боронь разбирался в курительных трубках.
Из купе выплеснулась волна смеха: пассажиры, видимо, были в хорошем настроении.
Кондуктор хмуро стиснул зубы, с презрением процедив:
— Коммивояжеры! Вот ведь стадо!
Кондуктор Боронь принципиально не любил пассажиров, их практичность его раздражала. Для него железная дорога существовала сама по себе, вовсе не нуждаясь в пассажирах. Назначение ее заключалось не в перевозке людей с места на место, а в движении как таковом — в преодолении пространства. Благородную идею движения не должны были мутить ничтожные дела земных пигмеев, их вульгарные торговые операции и мошеннические аферы. Станции существовали не для высадки и посадки, а чтобы отмерять путь, их мигание, словно в калейдоскопе, свидетельствовало о победе скорости, доказательстве продвижения в движении.
Поэтому кондуктор всегда с презрением следил за толкотней перед дверями вагонов, с иронической гримасой поглядывал на задыхающихся пани и панов, рвущихся в купе сломя головы с криками, бранью, а то и с пинками во все стороны — занять место, обогнать других представителей того же суетливого стада.
— Отара! — сплевывал он сквозь зубы. — Можно подумать, мир рухнет, если какой-нибудь пан Б. или какая-то пани В. не прибудут вовремя из Ф. в З.
Действительность, однако, решительно не желала признавать его принципы. На каждой станции люди ломились в вагоны все так же назойливо и взбешенно и все с той же корыстной целью. Зато и Боронь мстил им как только мог при любом случае. О незаурядной суровости кондуктора свидетельствовал уже сам вид его вагонов: никогда они не бывали переполненными, никогда не возникало там пресловутой давки, столько крови попортившей его коллегам.
Как он этого добивался, какие средства использовал для достижения идеала, о котором только мечтали товарищи по труду, неизвестно. Но факт остается фактом: даже по праздникам, в пору наибольшей переполненности, вагоны Бороня сохраняли приличный вид — проходы свободны, в коридорах можно дышать сносным воздухом. Мест дополнительных и стоячих Боронь не признавал.
Самоотверженный и ревностный в исполнении служебного долга, он и пассажирам не давал спуску, требуя неукоснительного соблюдения всех предписаний с действительно драконьей строгостью. Не помогали ни уловки, ни льстивые договоренности, ни попытки дать «на лапу» — Боронь не продавался. Несколько раз даже писал жалобы на обидчиков, а одного типа даже отшлепал по щекам, сумев при этом выкрутиться перед начальством. Случалось и так, что где-то на полпути на глухом полустанке, а то и прямо посреди чистого поля он громко, но решительно высаживал из вагона обнаглевшего пассажира.
За всю свою долгую службу только дважды столкнулся кондуктор Боронь с достойными пассажирами, более или менее отвечавшими его идеалу путника. Первым представителем этой редко встречающейся породы был какой-то безымянный бродяга без гроша за душой, проникший в купе первого класса. Когда Боронь потребовал у него билета, ободранец очень убедительно разъяснил, что билет ему вовсе без надобности, едет он просто так, без цели — в никуда. Ему нравится ехать, вот и все. И кондуктор не только признал его полную правоту, но и всю дорогу беспокоился об удобствах для редкого гостя, никого не впуская в занятое им купе. Да еще и скормил приблизительно половину своих продуктов и даже раскурил с ним трубочку во время увлекательной беседы на тему: путешествия все равно куда.
Еще один такой настоящий путник попался ему несколько лет назад на пути из Вены в Триест. Им оказался некий Шигонь, кажется, помещик из Польши. Этот симпатичный субъект, очевидно, хорошо обеспеченный, тоже проник в первый класс без билета. На вопрос, куда следует, ответил, что пункт неважен, куда привезут, туда и приедет.
— Если так, — сказал кондуктор, — вам, наверное, лучше всего сойти на ближайшей станции.
— Еще чего! — возмутился богатый заяц. — Я непременно должен двигаться, меня гонит вперед какая-то сила. Пробейте мне билет по своему вкусу, куда вам вздумается.
Ответ настолько очаровал кондуктора, что он позволил зайцу ехать до конечной станции бесплатно и больше не докучал. Шигонь этот, наверное, считается безумцем, думал Боронь, ну и пусть, зато сколько любви к процессу движения!
Да, не перевелись еще на белом свете настоящие путешественники, но они были редким жемчугом в море человеческого ничтожества. Боронь частенько с растроганным вздохом возвращался мыслями к этим двум своим пассажиром, грея душу воспоминаниями о бескорыстных путниках.
Откинув голову, Боронь следил за клубами сизого дыма, заполнявшего коридор. Сквозь равномерный перестук колес стал просачиваться шепот горячего пара. Послышалось бульканье воды, он почувствовал ее теплый нажим в батареях: вечер был холодный, заработало отопление.
Газовые рожки под потолком внезапно заморгали светлыми ресницами и погасли. Но ненадолго, в следующую же минуту старательный регулятор поспешно впрыснул свежую порцию газа, подпитавшего померкшие лампы. Боронь сразу же распознал его специфический терпкий запах, напоминающий укроп, въедливый и дурманящий, он перебивал аромат табака…
Внезапно кондуктору показалось, что он слышит шлепанье босых ног по коридору.
— Дух, дух, дух, — громко раздавались шаги, — дух, дух, дух…
Боронь сразу понял, что это значит: не первый раз слышит он в поезде это шлепанье. Вытянув голову, бросил взгляд в мрачную перспективу вагона. В самом конце, там, где стена заламывается и отступает к купе первого класса, он на секунду увидел его голую, как всегда, спину, залитую обильным потом, на одну-единственную секунду промелькнула перед глазами его изогнутая в пружинистую дугу фигура.
Боронь задрожал: Смалюх снова появился в поезде.
Впервые он привиделся ему двадцать лет назад — за час до страшной катастрофы, случившейся недалеко от Знича, когда погибли сорок человек, не говоря уже об огромном количестве раненых. Боронь до сих пор помнил все подробности крушения, вплоть до номера несчастного поезда. Был он тогда тридцатитрехлетним молодым человеком с крепкими нервами, дежурил в хвостовых вагонах, может, потому и уцелел. Гордый только что полученным новым статусом, увозил домой невесту, бедную свою Катрусю, ставшую одной из жертв тогдашней трагедии. Не забыть ему никогда, как сидел он у нее в купе и посреди беседы его вдруг неукротимо потянуло в коридор. Не зная зачем, он выскочил наружу и в тамбуре, на самом выходе, увидел исчезающую фигуру голого великана: тело его, чумазое от сажи и залитое грязным потом, выделяло удушающий смрад: были в нем запах укропа, удушливость чада и вонь масел.