— Он уехал, — говорит Варя.
— Я вызову «скорую»? — спрашивает Макс.
— Нет, нет, этого без него нельзя делать, — говорит Полонский.
Макс гладит Зинину руку. Она тихо скулит.
В пятьдесят втором году нам уже провели телефон. Ни у кого вокруг телефона не было, а у нас был. «Скорую» можно было вызвать, но Полонский боялся вызывать без ведома Левко.
— Это у нее просто нервное, — говорит Полонский. — Ей надо отдохнуть, выпить валерьянки.
— Пусть отдохнет у нас, — говорит Варя.
— Почему у нас?
— Потому. Нельзя же ее одну оставлять. Аня, помоги мне.
Вдвоем с Аней они помогают Зине встать и ведут ее к дому. Зина не сопротивляется.
Завернутая в простыню, она сидит на кровати в комнате на втором этаже. Аня и Варя поят ее валерьянкой. Макс стоит рядом. Зина берет его за руку и целует ее. Макс свою руку у нее осторожно забирает.
— Меня никто не любит, — расслабленно улыбаясь, говорит Зина Ане.
И вдруг с диким криком бросается к окну и выпрыгивает в него со второго этажа.
Макс и Варя выбегают из комнаты.
Аня остается одна. У нее совершенно мертвое лицо, как в ту ночь, когда Зина показывала ей клад.
Санитары выносят из калитки Николкиных носилки с привязанной к ним истерически смеющейся Зиной. Задвигают носилки в машину «скорой помощи».
Соседи выглядывают из своих калиток. «Скорая» уезжает. Макс смотрит вслед.
Через год Зину подлечили, и Левко выдал ее замуж за капитана. Потом у нее родились дети, Женя и Павел. Потом ей опять стало хуже. Но это было потом, а в тот день Полонский решил, что жизнь кончилась.
Варя смотрит, как, заламывая руки, он расхаживает по комнате.
— Я же говорил — это не наше дело. Надо было отвести ее домой. Он же не хочет, чтобы все знали о том, что она сумасшедшая. Теперь все про это знают, и он нам не простит. Теперь он меня посадит. Степа недоступен, а меня он сгноит.
— За что он тебя сгноит?
— За мои картины.
— Ты совсем сумасшедший.
Нет. Полонский сумасшедшим не был. В России могли сгноить всегда и любого.
— Миша, — успокаивает моя бабушка моего дедушку, — ты же народный художник СССР, лауреат Сталинской премии, автор знаменитых портретов Ленина. Никто тебя не сгноит.
— За это меня и посадят. За Ленина.
— Миша, что ты несешь!
— Варя, ты ничего не понимаешь, — говорит Полонский свистящим шепотом. — Сталин восстанавливает империю. Сперва он вернул погоны в армии, теперь ввел форму в школах и даже в министерствах. Все как в царской России. Возвращаются все внешние атрибуты империи. Даже деньги! Вот! Вот! Это же только слепой не видит! — Полонский вытаскивает из ящика буфета две денежные купюры. — Это царская сторублевка, а это наша, новая. И все делают вид, что они не похожи! Но это одно и то же! Тот же рисунок, та же композиция, тот же размер!
— Ну и что?
— А то, что Сталин ненавидит революцию и восстанавливает то, что было до нее. Это не замечают только слепые. Сталин стремится к порядку, а все, что связано с Лениным, — хаос и террор. Ленин скоро отовсюду исчезнет, и за мое увлечение Лениным меня посадят, не говоря уже о том, что в молодости я был абстракционистом. Абстракционизм — это тоже революция.
— Миша, ты это все всерьез? — вопрошает моя бабушка.
Да, это было всерьез. Не так давно вышло постановление ЦК по вопросам литературы и искусства с обличением Ахматовой, Зощенко и других. До художников дело еще не дошло, но мой дед чувствовал, что дойдет, и чуть не умер от страха. Однако он прожил еще десять лет и умер от страха только после того, как искусством занялся Никита Сергеевич Хрущев.
Шестьдесят второй год. Среди выставленных в Манеже картин висит портрет Вари работы Полонского, состоящий из разноцветных треугольников и ромбов. У портрета плотная толпа людей в темных костюмах. Среди них испуганный Степа. В середине толпы разглагольствует возмущенный Хрущев:
— Это же педерастия в искусстве, а не искусство! — визжит Хрущев. — Так почему, я говорю, педерастам десять лет дают, а этим орден должен быть? Почему?
Стоящие вокруг издают гул одобрения и аплодируют.
— Потому что он творит, и он, так сказать, хочет воздействовать на общественность? — разглагольствует Хрущев.
Гул возмущения.
В стороне от толпы очень старый Полонский прислоняется к колонне. Лицо его мертвенно бледно.
— Пидарасы! — поддерживает вождя толпа... — Арестовать! Уничтожить! Расстрелять!
— Папа, зачем вы это в-в-выставили? — с ужасом спрашивает у Полонского Степа.
— Я думал, раз сейчас оттепель.
— Это б-б-была ошибка, — шепчет Степа. — Очень большая ошибка.
Но тут к Полонскому устремляется бородатый, коротко стриженный молодой человек в грубом свитере. Это Эрик Иванов.
— Товарищ Полонский. — Эрик тоже говорит с Полонским шепотом. Но не испуганным шепотом, а восторженным: — Товарищ Полонский, я писатель Эрик Иванов. Вы гений! Этот портрет гениален!
Стоящие в задних рядах толпы оборачиваются и прислушиваются. Эрик Иванов в своем творчестве и даже внешне подражал американскому писателю Хемингуэю. За это его только что изругали в «Правде», и мой папа об этом знал.
Степа смотрит на Иванова страшными глазами, но тот продолжает нести свое:
— Полонский, мы все за вас. Вся молодежь: Василий Аксенов, Белла Ахмадулина, художник Глазунов, Олег Ефремов. Все новые силы за вас. Вы один из нас!
И тут, не выдержав накала страстей, Полонский теряет сознание и начинает падать. Степа и Эрик Иванов едва успевают подхватить его.
За окном кухни воробьи клюют пшено в кормушке. Аня, Варя и Даша стоят у плиты. В доме поминки. В гостиной зеркало завешано простыней. Портрет Полонского обрамлен траурными лентами. Народу собралось очень много.
Мой дед, бывший бубновый валетчик, а впоследствии Герой соцтруда и народный художник СССР, умер весной шестьдесят третьего. На поминки пришли все, и правые, и левые, и даже член политбюро ЦК КПСС, министр культуры Екатерина Алексеевна Фурцева.
Фурцева, красивая женщина в элегантном французском костюме, пробует Степину красную водку, погружается в глубокую задумчивость и смотрит на Степу. Напряженная тишина.