— А у моей, — сказал Котлер, — взгляды дремучие.
В гостиной дома горел свет. Из-за закрытых окон невнятно доносились звуки телевизора — то громогласные, то едва различимые. Держась за руки, Котлер и Лиора, спотыкаясь, пробирались в темноте вдоль стены все еще незнакомого дома. Котлер боялся вспугнуть гуся или какую-нибудь из кур, но, видимо, птица уже уселась на насест. Чинная, солидная, домашняя куриная жизнь. Никаких тебе взлетов, зато и никаких тревог.
Котлер нашарил замок и отпер дверь. Лиора вошла, а Котлер, придержав ее за руку, остался у порога.
— Мне нужно позвонить своим, — сказал он. — Наберу Дафну.
По лицу Лиоры скользнула тень, но почти сразу к ней вернулось ее всегдашнее самообладание.
— Нужно сообщить им, что со мной все в порядке.
— Конечно.
Она прошла в комнату, предоставив Котлеру самому закрыть за ней дверь.
Он отошел от дома и остановился посредине поросшего травой клочка. Ничего лучше в таком положении не предпринять. Отец звонит юной дочери, чтобы признаться в плотском грехе: такой звонок следует делать, стоя на вершине самой высокой горы либо качаясь на волнах посреди океана, где ты не более чем крохотное пятнышко на темной сцене, ничтожное на фоне библейской безбрежности. Такой разговор, Боже упаси, никем, кроме Бога, не должен быть услышан.
Три раза привычно нажать пальцем на экран — последовательность мелких движений, привычных, почти уже безотчетных, — и у Котлера перед глазами всплывает имя Дафны и ее номер. Он тыкает в экран, и стеклянный брусочек издает сигнал. Так сейчас происходят эти ужасные вещи — в несколько касаний. Не то что прежде: тогда писали письма за кухонным столом или в тишине тюремной камеры — ни дать ни взять церемония. И даже не то что телефонная будка с ее громоздким, подзуживающим, ворчливым аппаратом. Только с церемонией или без, а последствия те же самые. Ты принимаешь решения, и тебя рано или поздно привлекают к ответу.
Котлер вслушивался в просительные гудки телефона. Он знал, как это работает. У абонента высвечивается имя, так что Дафна будет знать, что звонит он. В Ялте сейчас половина двенадцатого вечера, в Иерусалиме столько же. В это время, и даже позже, Дафна вовсю болтает с друзьями по телефону. Они с Мирьям периодически выговаривали ей за это, но особо не усердствовали. Дафна была славной девочкой, хорошо училась. По меркам ее сверстников, Дафну даже нельзя было назвать бунтаркой. Мирьям хотелось от нее побольше усердия в вере, но, учитывая, что сам Котлер религиозным рвением не отличался, на большее Мирьям рассчитывать не приходилось. В семьях всегда возникают всевозможные комбинации, союзы и общности — неустойчивые, готовые легко рассыпаться в прах, но в их случае расклад вышел довольно заурядный: сын пошел в мать, дочь — в отца. Так что Мирьям посчастливилось передать всю свою безграничную любовь к Богу и Его суровым предписаниям Бенциону. А вся независимость, вся непокорность духа, присущие Котлеру, были то ли переняты, то ли унаследованы его дочерью. Даже если Дафна на него злится, она, как и он, не станет юлить, выскажет все как есть.
— Где ты? — осведомилась дочь совершенно родительским тоном.
— В надежном месте, — ответил Котлер.
— Еще один секрет? — съязвила она. — Я тебе звонила.
— Знаю, Дафночка, — сказал Котлер. — Мне очень хотелось тебе позвонить, но раньше не было возможности.
В трубке послышалось шуршание — дочь явно куда-то шла.
— А ты-то где? — спросил он.
— Дома.
Снова зашуршало. Потом стихло.
— А мать дома?
— Ты позвонил, чтобы с кем поговорить — со мной или с ней?
— С тобой.
— У нас рабби Гедалья. Они с мамой в другой комнате. Они знают, что я разговариваю с тобой.
— Как она?
— А ты как думаешь? Ты ее очень обидел, папа. Она этого не заслужила.
— Ты права. Не заслужила.
— Но ты все равно так поступил.
— Дафна, это две разные вещи. Первую отцу с дочерью обсуждать не пристало. А что касается второй, то просто поверь, что у меня не было выбора.
— Я тоже не жажду говорить с тобой о сексе, только я не наивная девочка и вообще уже не ребенок. И не забывай: мы живем в Иерусалиме, а тут повернуты на сексе, как нигде в мире, — половина народу ходит в шерстяных балахонах, лишь бы только не путаться с каждым встречным-поперечным. А ты, значит, шерстяной балахон не носил и пошел на поводу у своей похоти.
Похоти. Слово это она произнесла смело и бесстрастно, словно пытаясь не выдать своего отвращения к позорным отцовским страстям.
— Не хочу даже произносить ее имя. Меня тошнит от одной только мысли, что она все это время крутилась у нас в доме — вся из себя преданная, вся из себя почтительная. В подруги ко мне набивалась. Ни стыда ни совести у человека. Ну да что теперь об этом говорить, правда?
— Что я, по-твоему, должен сказать, Дафна?
— Ты на ней женишься?
— На будущее я пока не загадываю. Ни на счет этого, ни на счет многого другого.
— Не понимаю. Зачем тогда ты допустил все это безобразие?
— Я же сказал, Дафна: у меня не было выбора.
На другом конце трубки повисла пауза. Дочь явно начинала раздражаться и закипать. Котлер представил, как она сидит на кровати в своей комнате и, скрестив ноги, смотрит в стену умными темными глазами. Как отцу сказать ребенку, что любишь его? Любишь всем сердцем. Любишь, даже когда он на тебя злится. Ибо что есть эта злость, как не досада, круто замешанная на любви?
Котлер ждал, когда Дафна снова заговорит. Она была в привычном месте, у себя комнате. Он мог ее себе представить, а она его нет. Да он сейчас едва ли мог и сам себя представить. Вдалеке, на фоне освещенного луной неба, резко чернели очертания Крымских гор. Дорога была пустынна, лишь изредка ее обшаривали фары проезжающих машин. Приземистые домики — даже в темноте видно, что наспех слепленные, убогие, — вызывали жалость. Освещенный квадрат окна прямо перед его глазами обнажал повседневную прозу жизни их с Лиорой домовладельцев. Он увидел, как Светлана, со свернутой газетой в руке, встала и прошла по комнате. Остановилась и, полуобернувшись, сказала что-то тому, кого Котлеру было не видно. Еврейскому мужу, предположил Котлер, вернувшемуся домой после исполнения общинных обязанностей.
— Ты сказал, что у тебя не было выбора, — наконец сказала Дафна, — что ты имел в виду? Не понимаю. Какого такого выбора у тебя не было?
— Меня шантажировали, — ответил Котлер.
— Шантажировали?
— Я все еще считаю, что нельзя вступать в переговоры с террористами.
— А чего эти террористы хотели?
— Неважно, чего они хотели. Они это не получат, и точка.
— И все же, что им было нужно?
— Мое молчание.
— А что они обещали, если ты будешь молчать?
— Тоже молчать.
— Тоже молчать? О тебе и о ней?
— Я не спрашивал.
— Но ведь речь была именно об этом.
— Как потом оказалось, да.
— А ты не понимал, что они собираются сделать?
— Прекрасно понимал.
— Понимал и все равно на это пошел? — Дафна почти срывалась на крик. — Ты что, не представляешь, каково нам теперь?
— Представляю, Дафна, только одно с другим тут не связано. Если речь идет о принципах, нельзя соглашаться. Ни при каких обстоятельствах. Согласись я — и было бы только хуже. Намного хуже для всех нас. Для нашей страны и для нашей семьи, а она — часть этой страны.
— Да плевать на страну, когда у нас семья рушится! Стране на нас наплевать. Ты открой газеты, почитай, что о нас пишут. Послушай, какие гадости говорят про нас по телевизору. У тебя там есть телевизор?
— Нет.
— Бенциону ты звонил?
— Еще нет.
— Он молчит, но ты только представь, каково ему сейчас. Об этом ты подумал? Ему приходится во всем этом вариться. В армии ему предложили взять отпуск. Он бы ему сейчас не помешал. Я уговаривала его. Но он ни в какую.
— Дафночка, это пройдет. Просто поверь мне. Говорю по своему, увы, огромному опыту.
— Опыт у тебя огромный, папа, знаю. Все это знают. Ты раз за разом жертвуешь собой ради страны, а над тобой все равно насмехаются. Причем насмехаются как раз над этой твоей жертвенностью. А тогда зачем? Пусть другие тоже собой жертвуют. А если никто больше не хочет, ради кого твои жертвы?