Виктору надо еще было доказывать, а он то ли не понимал этого, то ли не хотел понимать…
Но когда я хвалил его в печати сдержанно, он и в самом разгаре своей популярности не обижался. Люди из его окружения, те обижались за него, упрекали меня, как плохого товарища…
Пересказывать оставшиеся в турнире бои Агеева малоинтересно. Он их провел не слишком выразительно, но и сильных раздражителей ие было – так что, кажется, я мог их и забыть. Я полагаюсь здесь на отбор, самопроизвольно происходящий в памяти, а не на поднятые подшивки, даже со своими отчетами…
Он стал в четвертый и в последний раз первой перчаткой страны.
Осенью он впервые потерпел поражение на международном ринге – на Спартакиаде дружественных армий. Это, разумеется, воспринималось случайностью, хотя тот самый Юрий Соколов, который секундировал ему в поединке с Лагутиным, и заметил, что талант талантом, а тренировочный труд ничем не заменишь.
Что же – дежурный и, в общем, приятный для критикуемого упрек: мол, работай больше, тренируйся – и все опять будет в порядке.
Но Агеев обычно тренировался неистово: спарринг-партнеров не жалел. И если не готов был к работе физически, сразу же изобретал какой-нибудь остроумный ход – типа хода конем.
По-моему, дело, однако, было не в лени, а в душевной амортизации. И поражение, как ни странно, освобождало его от груза непобедимости, который он с напряжением нес в последние сезоны, – исхожу из своего понимания его характера и манеры.
Он, по-моему, устал балансировать на бритвенном лезвии своей манеры. Риск требовал вдохновения, свежести порыва, с годами реже повторявшегося на ринге.
Вдохновение к нему все чаще приходило вне ринга, вне бокса, что успеху в спорте редко способствует.
Многим, и мне в первую очередь, импонировало молодечество, размах натуры Агеева.
Но теперь думаю: не отнимала ли бравада и суперменство в быту сил и нервов, пригодившихся бы потом на ринге? Как-то желая поразить нас, он – в мгновение на это решившись – взобрался на четвертый этаж по водосточной трубе, а потом признался, что боится высоты и голова у него закружилась где-то на уровне второго этажа. Но долез же…
Почему было и не понадеяться, что при всем головокружении от успехов в спорте он все-таки доберется, добьется самых высоких целей.
Когда через тринадцать лет мне захотелось, вернее, когда появилась возможность написать о нем снова – в плане воспоминаний о молодости, – то вспомнился эпизод, который вроде и не должен был бы застрять в памяти. Ну а если уж застрял, то припомнился по неожиданной ассоциации.
Читал я такой рассказ у самого Юрия Власова или кто-то мне его пересказывал – вот этого не помню (странности памяти). Помню только факты, давшие картину и повод для размышления.
Ну, в общем, так: Власов в Париже весной шестьдесят второго года нанес визит великому атлету Франции Шарлю Ригуло – бывшему боксеру, кетчисту, мотогонщику и киноактеру, снимавшемуся в коммерческих фильмах.
Ригуло в свое время подарил нашему Новаку кольцо с подковой и гирей, как достойнейшему коллеге.
Теперь атлет был стар и болен – руки у него тряслись…
Власову тогда исполнилось двадцать семь лет, как писатель он только-только пробовал себя, но как спортсмен мог уже подумывать и о завершении своей блистательной карьеры, хотя никаких предпосылок к этому не было, – так, однако, и случилось: он завершил выступления через каких-то три года.
Власова, по-видимому, тревожил увиденный им мир уходящей силы. Он, по-видимому, искал в старике черты непроходящей стойкости. И хорошо запомнил, как выглядевший в халате безнадежно дряхлым Ригуло, узнав, что пришедший с находящимся в самой славе русским богатырем фотограф намерен снять и его, ветерана, надел белую сорочку и черный пиджак, оказался способен на слабый всплеск былой элегантности.
…Агеев смотрел на остановившегося с ним на Тверском бульваре Владимира Сафронова и думал, как теперь мне кажется, думал (никогда не стремящийся к литературному труду и не особенно тянущийся к работникам искусства, но всех, конечно, прекрасно знавший по Дому актера и Дому кино), думал тем не менее в том же направлении, что и смотревший в Париже на Ригуло Власов, хотя отчета себе в этом, можег быть, и даже скорее всего, не отдавал.
Художником был его собеседник. Художником и первым нашим олимпийским чемпионом по боксу. Он не хотел быть никем другим, кроме как художником, и работать в издательстве – ни тренером, ни каким-нибудь деятелем в системе спорта. В отличие от Агеева, он предпочитал всякому другому общению общение с людьми из мира искусства, писателями, журналистами. Эти люди соглашались считать его за своего, но про олимпийский титул Сафронова никогда не забывали, да и сами в молодецких воспоминаниях о собственной юности представлялись боксерами, подававшими надежды, или, в крайнем случае, отчаянными драчунами. Что, простите, и я себе в этой книге позволил, кажется?
Валерий Попенченко сказал однажды не без грусти: «Стоит мне познакомиться с писателем, как он сразу же начинает рассказывать, какая у него была реакция…»
А может быть, ничего и нет в том страшного, что при встречах со спортсменами мы хотим быть лучше, чем на самом деле? Ведь это только комплимент спортсменам и спорту.
Интерес к Сафронову-художнику снижался по мере удаления его от ринга. Он стойко старался не замечать этого. Но какая-то неуверенность в нем чувствовалась. И Агеев, по-моему, ее заметил. И к себе вдруг примерил на мгновение сафроновское смятение.
К себе, человеку и спортсмену, чьи дела в тот момент, как все мы считали, обстояли совсем неплохо. Мы и посчитали тогда блажью грустные мысли, навеянные образом изменившегося Сафронова. Слушать о грустном не захотели – он и не настаивал, а прибавил тональности в общее веселье, поймав пролетавшего мимо воробья: «Видели – какая реакция?»
…Вспоминая для газеты про Воронина, я написал, что хотел бы считать, назвать себя вслух его другом. Но не решаюсь – слишком уж сложна и противоречива жизнь прославленных спортом людей, и понимание дружбы с ними неоднозначно. Отношения на разных этапах очень уж по-разному складываются, и не сразу возможно и легко себя перепроверить: когда, каким ты был для него и во всех ли случаях вообще был?
Это не такая уж отвлеченная тема – взаимоотношения большого спортсмена с окружающими людьми: приятельство со спортсменом, видимость дружбы, сама возможность такой дружбы. (Стрельцов, например, говорил: «Вроде бы замечательные люди всегда меня окружали. А найти хорошего друга – так, по-моему, и до сегодняшнего дня не нашел. Друга в полном смысле…)
С Виктором Кузькиным, трехкратным олимпийским чемпионом по хоккею, мы учились в одном классе.
Самыми близкими друзьями, врать не буду, не были. Но спортом, во всяком случае, на школьном уровне занимались вместе, а в нашей школе, в нашем районе спорт был на первом месте.
Так что у тех, кто знал друг друга по спорту, знакомство и не слишком тесное все равно, как правило, сохраняется и на дальнейшую жизнь. Независимо от того, стал ли заслуженным тренером чемпионов, как Лена Осипова, ныне Елена Чайковская, или никем не стал, как я.
С Витей Кузькиным мы не только играли за школу в баскетбол (он лучше, а я, конечно, хуже), но и ходили поступать в баскетбольную секцию «Динамо», куда известный тренер Зинин нас обоих не взял. Потом Алик Паричук привел его на стадион Юных пионеров – и там он, говорят, сразу пришелся по душе тренерам по хоккею.
Но это без меня – я свидетелем его дебюта не был.
И о том, что у него прорезался такой выдающийся хоккейный талант, я узнал, когда уже он за мастеров ЦСКА выступал. Увидел по телевизору, как забросил он шайбу «Спартаку» при том, что его команда играла в меньшинстве, кого-то на две минуты удалили, – его показали крупно (товарищи поощрительно били Кузькина ладонями по спине и по шлему), и я понял: это наш Кузькин. А то готов был подумать – какой-нибудь другой. От нашего я и не ждал такой прыти.