Сёмка пугливо жался на стуле, «по-бабьи» подгибая под себя ноги. Всем своим видом он хотел казаться маленьким, незаметным, вызывающим к себе жалость и сочувствие. Впрочем, эта бесхитростная уловка не могла ни смутить, ни разжалобить его собеседника, никогда не отличавшегося трогательной чувствительностью или каким-то особенным человеколюбием.
За узким столом, больше похожем на высокую лавку, уставленную склянками с порошками и разноцветными жидкостями, сидел, кутаясь в засаленный овечий кожух, накинутый поверх дорогого бархатного охабня, начальник Аптекарского приказа, кравчий с путём1 Михаил Михайлович Салтыков, младший брат пребывавшего ныне «в заточении необратном» в одной из дальних деревень боярина Бориса Салтыкова.
Был Михаил почти точной копией Бориса, с той разницей, что всего в нём казалось меньше, чем в старшем брате. Стати, роста, страсти. Кажется, во всём он уступал опальному боярину, но люди, знавшие обоих братьев, ежели кто вздумал бы при них утверждать подобное, скорее всего только многозначительно ухмыльнулись, ибо знали, что по части хитрости и коварства не было при дворе человека искушеннее Михаила Салтыкова. Спесивый и надменный Борис в этих тёмных сторонах человеческой души проигрывал младшему брату безоговорочно.
Михаил вертел в руках склянку из синего стекла, со смешанным чувством любопытства и презрения поглядывая на дрожащего Сёмку.
– Слюни подбери! – произнёс он холодным и тяжелым как свинец голосом. – Верещишь, словно кликуша на базаре? Смотреть противно!
– Милостивец! Благодетель родненький! – завыл Сёмка, пуще прежнего всхлипывая и вытирая опухшее лицо грязным рукавом исподней рубахи, – Христом Богом молю! Вели своим людям не пытать меня более! Я всё, что знал, рассказал. За что ироды окаянные тело моё терзают? Нет больше мочи терпеть такое живодёрство! Не виноват я ни в чем!
Михаил скривил рот в изуверской ужимке, обозначавшей у него улыбку, и зловещим полушёпотом спросил:
– Значит, говоришь, не виноват и всё без утайки рассказал?
– Как на духу, соколик! Вот тебе крест! – встрепенулся Сёмка и неловко перекрестился разбитыми пальцами.
– Верю. Верю тебе, Сёма! – поспешно махнул рукой Салтыков.
Голос его звучал по-отечески успокаивающие.
– Больше тебя здесь пальцем не тронут. Слово даю! А вот с виной огорчу. Невиноватых у нас здесь не бывает. Ты помни это, Семён!
Михаил обернулся и приказал стоящему за его спиной молчаливому как тень лекарю, одетому на иностранный манер:
– Дай ему пить.
Лекарь, не произнося ни слова, учтиво поклонился, показав безобразный горб на левой лопатке, тщательно и безуспешно скрываемый под широкими складками старомодного пансерона2, набитого для пышности пучками хлопка и пакли. Он взял со стола небольшую липовую ендову, наполненную водой, и протянул её Грязному. Сёмка дрожащими руками схватил сосуд и жадно припал опухшими губами к его наполовину обломанному деревянному носику. Кадык судорожно двигался в такт «хрустящим» глоткам, вода текла по шее за ворот сорочки, оставляя на ней мокрые следы. Пил он долго и жадно, замочив не только рубаху, но и штаны.
Закончив наконец, Сёмка, блаженно улыбаясь, откинулся назад и неожиданно поймал на себе внимательный взгляд Салтыкова.
– Ну как? – спросил заботливый вельможа. – Хороша у нас водичка?
– Ох! – оскалил Грязной свою заячью губу в жутковатой улыбке. – Сладкая как мёд! Спаси Христос, боярин!
– Не по чину величаешь, кадильщик, – улыбнулся Михаил одними губами.
Взгляд его стал колючим и пронзительным. Спросил:
– Ещё пить будешь?
– Благодарствуйте, Михаил Михайлович, не откажусь, пожалуй, ещё от одной! – ответил Сёмка, распрямляя плечи и протягивая пустую ендову иноземному лекарю. – Налей, басурманин!
В этот момент глаза его неожиданно помутнели, из рта пузырясь потекла обильная жёлтая пена. Сёмка схватился за горло, в кровь раздирая его ногтями. Из глотки вместе с утробным клокотанием наружу вырвались звуки, больше похожие на рёв туманного горна. Наконец тело его обмякло, он откинулся назад и безвольно, как мешок брюквы, свалился спиной на каменный пол подклети. Ноги Грязного еще пару раз взбрыкнули ретиво, и всё закончилось.
Салтыков мрачно посмотрел на скрюченный труп Сёмки и перевел взгляд на невозмутимого лекаря.
– Ты чего, тюлень чухонский? – зарычал он, свирепо вращая глазами. – Чего наделал? Обещал ведь медленно и незаметно!
Лекарь в ответ только безразлично развел руками и произнес с ужасным акцентом, с трудом подбирая нужные слова:
– То был опыт… попытка…в следующий раз будет лучше!
Горбун многозначительно поднял вверх указательный палец и веско добавил по латыни:
– Experientia est optima magistra!3
Обескураженный и раздражённый Салтыков в ответ только злобно плюнул себе под ноги, процедив сквозь зубы:
– Смотри, эскулап, дождёшься! Когда-нибудь я тебя самого заставлю это пойло выпить. Для опыта!
Михаил одним движением плеча скинул на пол ненужный уже кожух и направился к выходу.
– Прибери здесь за собой и готовься к дальней дороге. Пришло время кое-кому познакомиться с твоими снадобьями, чухонец!
Вельможа вышел за дверь, оставив лекаря стоять над телом мёртвого Сёмки в глубоком раздумье об услышанном.
Глава вторая.
Салтыков быстрым шагом поднялся по узкой лестнице в верхние клети приказной избы. Из закрытого потайной дверью от постороннего взгляда присенья он прошёл в переднюю, соединенную арочным проходом с большой горницей, служившей одновременно кабинетом и приёмной. В комнате за широким столом, покрытым изрядно полинявшим от времени красным сукном, заляпанным чернилами, сидел маленький чернявый человек с острой «козлиной» бородкой, одетый в простую однорядку песочного цвета. Звали человека Вьялица Потёмкин. Был он известным и уважаемым в Москве иконописцем. От него, как от любого богомаза всегда соблазнительно пахло левкасом и масляным лаком. Впрочем, основным промыслом Потёмкина являлась отнюдь не иконопись. Служил он подьячим двух приказов Аптекарского и Иконного. На службе был неприметен и решительно незаменим. О таких людях говорили, что на них Земля держится.
Увидев вошедшего в комнату начальника, Вьялица отложил в сторону документ, над которым трудился с самого утра, и засунув гусиное перо себе за ухо, по-деловому, без лишней казённости в голосе произнес:
– Ну, Михайло Михайлович, заждался тебя, право слово!
– Дела были! – нехотя буркнул под нос Салтыков, но все же поинтересовался у подьячего: А в чём дело? Почему спешка?
– Отписку пишу для Государя, – показывая рукой на отложенный в сторону лист бумаги, произнес Потёмкин, – Читать будешь?
Михаил утомлённо посмотрел на подьячего и досадливо поморщился.
– Это важно?
– Да как сказать? – пожал плечами степенный и рассудительный Потёмкин. – Не особенно.
– Тогда рассказывай и покороче! – кивнул головой Салтыков и, присев на лавку у входной двери, приготовился слушать.
Вьялица дипломатично улыбнулся, покряхтел, прочищая горло, и произнес тихим размеренным голосом, словно требник читал:
– Пишу, значит: «Великому Государю Царю и Великому Князю Михаилу Федоровичу, всея Руси Самодержцу Владимирской, Московской, Новгородской…»
– Нет-нет! – всполошился Салтыков, ёрзая на лавке. – Это пропусти. Давай сразу по существу!
Сбитый с толку Потёмкин некоторое время молчал, разыскивая утерянную мысль, после чего продолжил все тем же тихим голосом:
– С Подвинья вести об моровом поветрии прища горющего4. Воевода Архангельский, князь Приимков-Ростовский сообщил, что источник заражения – это павшие за зиму лошади, с которых ямщики и крестьяне сдирали кожу. Причин же к излишнему беспокойству за пределами Двинской земли он не видит. Меры приняты самые жёсткие. Устроены засечные линии вокруг очагов заразы. Засеки поставлены не только по всем шляхам, но и по малым стёжкам, а на воде – у переездов, на волоках и у паромов. Охрана из городовых стрельцов, по 25 человек на версту, а где стрельцов не хватило, набрал из местных поморов. Обещает, что мышь не проскочит!