Обнимаются. Он донесет». «На другой день Голядкин идет к Петрашевскому, застает, что тот читает дворнику и мужикам своим систему Фурье, и уведомляет, что тот донесет». И наконец, лаконическая запись: «Младший – олицетворение подлости». Сопоставим эти свидетельства: Голядкин-младший, «олицетворение подлости», – двойник Голядкина-старшего. Это вертлявый, хихикающий и суетящийся интриган, член тайного общества и доносчик. Он вбирает в себя личность Антонелли, агента Третьего отделения, доносившего на петрашевцев, и воплощается окончательно в бессмертной фигуре Петра Степановича Верховенского, «мелкого беса», провокатора и двойника Ставрогина («Бесы»). Теперь понятно, почему бедная немка Каролина Ивановна, с которой у Голядкина-старшего была какая-то темная романическая история, делается хромоногой: в ее смутном образе уже вспыхивают черты хромоножки Марии Тимофеевны. Возникает громадный замысел «Бесов», и мысль о переработке «Двойника» оставляется. Новая идея требует иной формы и иного масштаба. Более того, Достоевский тщательно уничтожает в тексте «Двойника» 1865 г. все следы его идейной связанности с «Бесами». Мысль о «самозванстве» приберегается для большого романа. В повести выпускаются соответствующие места, например: «А самозванством и бесстыдством, милостивый государь, в наш век не берут. Самозванство и бесстыдство, милостивый мой государь, не к добру приводят, а до петли доведут. Гришка Отрепьев только один, сударь вы мой, взял самозванством, обманув слепой народ, да и то не надолго». Жалкому Голядкину не по плечу идея духовного предательства. Она будет вручена могучему и страшному демону – Ставрогину: это ему крикнет хромоножка Марья Тимофеевна: «Гришка Отрепьев – анафема!»
После выхода «Двойника» Достоевский пишет брату: «Голядкин в десять раз выше „Бедных людей“. Наши говорят, что после „Мертвых душ“ на Руси не было ничего подобного, что произведение гениальное, и чего, чего не говорят они! С какими надеждами они все смотрят на меня! Действительно, Голядкин удался мне донельзя».
В феврале 1846 г. появляется в «Отечественных записках» статья Белинского о «Бедных людях» и «Двойнике». Похвалы, расточаемые второй повести, сопровождаются мягкой критикой. «Итак, – пишет Белинский, – герой романа – сумасшедший. Мысль смелая и выполненная автором с удивительным мастерством». Но тут же прибавляет: «А между тем, почти общий голос петербургских читателей решил, что этот роман несносно растянут и оттого ужасно скучен, из чего-де следует, что об авторе напрасно прокричали». Белинский довольно неудачно защищает молодого писателя: он объясняет, что «превосходных мест в „Двойнике“ чересчур много, а одно, да одно, как бы ни было оно превосходно, и утомляет, и наскучает». Он думает, что все недостатки повести происходят от излишней плодовитости незрелого таланта, которому не хватает «такта, меры и гармонии».
Эта вполне благожелательная рецензия привела мнительного Достоевского в полное уныние. Как второй Голядкин, он быстро переходит от восторга к отчаянию, чувствует себя обиженным и преследуемым. «Вот что гадко и мучительно, – пишет он брату, – свои, наши, Белинский и все недовольны за Голядкина. Первое впечатление было безотчетный восторг, говор, шум, толки. Второе – критика. Именно все, все, с общего говору, т. е. наши и вся публика, нашли, что до того Голядкин скучен и вял, до того растянут, что читать нет возможности… Что же касается до меня, то я даже на некоторое мгновение впал в уныние. У меня есть ужасный порок – неограниченное самолюбие и честолюбие. Идея о том, что я обманул ожидания и испортил вещь, которая могла бы быть великим делом, убивала меня. Мне Голядкин опротивел. Многое в нем писано наскоро и в утомлении. Рядом с блистательными страницами есть скверность, дрянь, из души воротит, читать не хочется. Вот это-то и создало мне на время ад, и я заболел от горя». Но в конце письма честолюбие молодого литератора снова поднимает голову: «Первенство остается за мною покамест, и надеюсь, что навсегда».
Свидетельство поразительное. Достоевский как будто подражает своему Голядкину: то же отсутствие «твердости характера», та же непомерная амбиция, внезапные переходы от ребяческой самоуверенности к полному самоуничижению, обидчивость, мнительность, мания преследования («все, все») и бегство из внутреннего «ада» в болезнь. В жизни писателя трудно уловить границы, отделяющие его биографию от творчества. То автор копирует своих героев, то герои передразнивают автора.
Нервная болезнь Достоевского усиливается. 26 апреля он пишет брату: «Болен я был в сильнейшей степени раздражением всей нервной системы, и болезнь устремилась на сердце, произвела прилив крови и воспаление в сердце». 16 мая снова пишет о болезни: «Я решительно никогда не имел у себя такого тяжелого времени. Скука, грусть, апатия, лихорадочное, судорожное ожидание чего-то лучшего мучат меня. А тут болезнь еще…» Н. Майков знакомит его с доктором С.Д. Яновским, который несколько месяцев его лечит. Достоевский навсегда сохранил к нему чувство дружбы и благодарности. В 1872 г. он писал доктору: «Вы любили меня и возились со мною, с больным душевною болезнью (ведь я теперь сознаю это) до моей поездки в Сибирь, где я вылечился». Яновский в своих воспоминаниях с профессиональной точностью описывает наружность своего пациента: «Роста он был ниже среднего, кости имел широкие и в особенности широк был в плечах и в груди; голову имел пропорциональную, но лоб чрезвычайно развитый, с особенно выдававшимися лобными возвышениями, глаза небольшие, светло-серые и чрезвычайно живые, губы тонкие и постоянно сжатые, придававшие всему лицу выражение какой-то сосредоточенной доброты и ласки; волосы у него были более чем светлые, почти беловатые и чрезвычайно тонкие и мягкие; кисти рук и ступни ног – примечательно большие». Одевался Достоевский в этот «бальзаковский» период своей жизни щеголевато. «Одет он был чисто, – пишет Яновский, – и можно сказать, изящно; на нем был превосходно сшитый из превосходного сукна черный сюртук, черный казимировый жилет, безукоризненной белизны голландское белье и циммерманский цилиндр; если что и нарушало гармонию всего туалета, то не совсем красивая обувь и то, что он держал себя как-то мешковато».
Из-за плеча русского Люсьена Рюбампре украдкой выглядывал чиновник Макар Девушкин.
Летом 1846 г. Достоевский уезжает в Ревель и гостит в семье Михаила Михайловича. С тяжелым чувством вспоминает он впоследствии об этой поездке. Брату пишет о своей замкнутости и раздвоенности: «Иногда меня мучает такая тоска, мне вспоминается иногда, как я был угловат и тяжел у вас в Ревеле. Я был болен, брат. Я вспоминаю, как ты раз сказал мне, что мое обхождение с тобою исключает взаимное равенство… Но у меня такой скверный, отталкивающий характер… Иногда, когда сердце мое плавает в любви, не добьешься от меня ласкового слова, мои нервы не повинуются мне в эти минуты. Я смешон и гадок, и вечно посему страдаю от несправедливого заключения обо мне. Говорят, что я черств и без сердца».
Летний отдых в Ревеле не улучшает его состояния. После возвращения в Петербург он чувствует себя так худо, что нерадостное пребывание у брата кажется ему теперь «раем». «У меня здесь ужаснейшая тоска, – пишет он 17 сентября, – и работаешь хуже. Я у вас жил, как в раю, и черт знает; давай мне хорошего, я непременно сам сделаю своим характером худшее».
В этот период нервной болезни он сосредоточен в себе и напряженно думает о мучительных противоречиях своей природы. В октябре ему становится так невыносимо, что он решает уехать в Италию. «Я еду не гулять, а лечиться, – сообщает он брату, – Петербург – ад для меня. Так тяжело, так тяжело жить здесь. А здоровье мое, слышно, хуже. К тому же я страшно боюсь…»
В Италии он напишет роман, потом из Рима ненадолго съездит в Париж… Деньги достать можно – стоит только издать в одном томе все сочинения. План этот явно фантастический. Писатель снова упоминает о страхе: «Я теперь почти в паническом страхе за здоровье. Сердцебиение у меня ужасное, как в первое время болезни».