Веснушчатый оглядывался по сторонам и показывал цены жёлтыми, лишёнными ногтей пальцами. Как-то раз он всучил в тамбуре Сидельникову колоду карт, вымолив за них юродивым взглядом предпоследние два рубля, а Сидельников потом долго не знал, куда девать эту ораву из тридцати шести женщин в чёрных чулках, как в униформе, с плохо пропечатанными недоумёнными лицами, на всё готовых, с одинаковой старательностью навсегда раздвинувших бёдра, чтобы никто не усомнился в наличии промежности.
Мать встречала его с порывистой нежностью, которой хватало, впрочем, лишь на первый день. Уже назавтра отношения воспалялись, как натёртая, сопревшая кожа. Но в начале, особенно первые два часа, всё было исключительно хорошо. Мать наливала сыну миску борща, предупреждая, что ещё будут пельмени, присаживалась рядом и просила: «Ну рассказывай!» Сын был молодчина: ни разу не заболел, занятия не пропускал, регулярно питался в столовой – первое, второе, третье; к спиртному не прикасается, правда курит; девочек на курсе много, но пока ни с одной не подружился. Подобная услаждающая душу информация целиком пригождалась для официальных каналов, то есть материных телефонных разговоров с подругами. Причём скорое превращение молодчины в изверга рода человеческого и мерзавца не меняло в этой информации ни буквы.
Наконец, пора сказать о том, что Лоры в городе больше не было. Вот почему на улицах стояла пустота, от которой закладывало уши. Географически неизменная Дарья Константиновна, созвонившись, передала Сидельникову письмо, в котором Лора сообщала ему о решении уехать к родителям в Приморье («... им нужна моя помощь, да и мне так будет легче жить»), просила не печалиться и не воспринимать её отъезд чересчур мрачно. Он перечитывал послание вдоль и поперёк, не доверяя зрению, вынюхивая между строками хотя бы слабый запах будущего, и, как ему чудилось, находил: «Ты ведь умница, – писала Лора. – Я на тебя надеюсь».
Как ни странно, в последней фразе было угадано теперешнее сидельниковское самочувствие. «Я на тебя надеюсь, – мог бы он сказать и самому себе. – Только на тебя, потому что больше не на кого». Роза – не в счёт. Она сама, посещая Сидельникова, смотрела иногда с непонятной надеждой, словно от него зависело удовлетворение каких-то её потусторонних нужд. А какие нужды могут испытывать умершие?
Вряд ли это было моментом решительного повзросления, но уж точно – окончательной утраты детства как возможности хоть кому-то пожаловаться. Так рыдающий ребёнок, минуту назад абсолютно безутешный, почти мгновенно замолкает, когда за пределы видимости уходит взрослый слушатель его рыданий. Усиление одиноких переживаний совпало у Сидельникова с отчётливым пониманием того, что любые глубокие чувства, чаще всего используемые как предмет показа окружающим, вовсе для показа не предназначены.
Но было совершенно не понятно, как, например, совладать с изнурительной жалостью к матери, на глазах увядшей и подурневшей, надрывающей худую грудь беспомощно-злыми криками по поводу и без повода, всё так же с ног до головы зависимой от вражды с начальницей-завучем и от того, что скажут подруги по телефону. Сидельников жалел свой город, опустевший без любви, грустящий привокзальной грустью, отравленный дымами комбинатов, где за вредность труда удостаивали нарядных грамот и рыжих вымпелов с бахромой; негромкий город, заставленный со всех концов орущими памятниками в тугих кургузых пиджаках. Последний такой монумент, самый роскошный и безобразный, будет воздвигнут в центре Комсомольской площади, напротив драмтеатра, уже на закате советской власти, чью кончину горожане почти не заметят, поглощённые чрезвычайными трудностями отоваривания талонов на водку, сахар, курево, колбасу, моющие средства и всё на свете.
Между тем город останется равным самому себе, не растеряв ни своих повадок, ни тем более достопримечательностей. Столь же убойным будет аромат знаменитых пирожков с требухой, такой же нетерпеливой и длинной – очередь к заветной дымящейся тележке на левом берегу, за мостом. Жареные старогородские пирожки успешно переживут и построение счастливого будущего, и всех кремлёвских долгожителей, и даже смену государственного строя, что заставит Сидельникова плодотворно поразмышлять о натуральных исторических ценностях.
Городская мифология нечасто, но пополнялась легендами, загадочными и в меру правдивыми. Одной из новых легенд стали ворЫ – именно так, с тяжёлым, угрожающим ударением на последнем слоге, называли некую группу местных жителей, ставших вдруг фантастически, оглушительно богатыми, как если бы они разведали целую золотую реку, невидимую для окружающих. Согласно легенде, ворЫ имели столько денег, что, к примеру, кавказцы, торгующие на рынке, или директор Комбината Прицепов и Тележек (обозванного вражескими радиоголосами «крупнейшим в мире танковым заводом»), или даже первый секретарь горкома КПСС в сравнении с ними выглядели жалкими побирушками. Так или иначе, но ограниченный контингент тайных рокфеллеров точно присутствовал – и не где-то, а здесь, в этом городе, что не могло не возбуждать как минимум простого любопытства.
В один из своих летних приездов на каникулы Сидельников жарким днём после пляжа наведался на Зауральную турбазу, о которой был наслышан как о месте рассеянно-светского досуга неординарной публики. В центре лысоватой лужайки, обставленной деревянными домиками с верандами, он встретил вяло загорающего на банном полотенце Слона, шефа звукозаписи, не члена профсоюза. Других отдыхающих видно не было. Лишь из крайнего свежеокрашенного домика слышались пьяноватые возбуждённые голоса нескольких мужчин и женщин. У крыльца, прямо среди пыльной травы стояло нечто невероятное, вроде НЛО, – новый японский магнитофон. Не то чтобы Сидельников когда-либо грезил о такой технике – нет, её просто не существовало в осязаемой природе, как, вероятно, и страны Японии. Массивный блестящий аппарат с надписью «SHARP», небрежно оставленный в траве, удивлял и впечатлял своим наличием, но вряд ли что-нибудь мог удостоверить.
– Кто это в домике? – спросил Сидельников у Слона.
– Да это ворЫ, – ответил Слон так равнодушно и обыденно, словно речь шла о маленьких иссиня-чёрных стрекозах, летавших вокруг в назойливых количествах.
Та первая, заочная, встреча с рокфеллерами закончилась через полчаса, в начальной стадии внезапного разбойного дождя, не пощадившего ни слоновье полотенце, ни всеми забытый НЛО. Вторая встреча, тем же летом, окажется чреватой полным переворотом и без того шаткой сидельниковской планиды.
Глава семнадцатая
«– Почему ты не спишь?
– Я пока не умею рядом с тобой спать.
– ... Давай ты ещё потихоньку придёшь?
– Мне бы лучше вообще не выходить.
– А давай я усну понарошку, а ты…
– Как специальный лазутчик!
– Или маньяк-насильник… Мне так хочется подольше не прибегать. А то ты сегодня первый раз только пришёл – я сразу и прибежала…»
Были у них с Лорой такие разговоры на самом деле? Несли они этот счастливый вздор? Ещё как несли. И тот горячий шёпот с яблочным дыханьем, переливающимся изо рта в рот, и острый запах общего любовного пота были реальнее безглазой мумифицированной разлуки. И даже когда Сидельников вдруг постиг страшную вещь, которой лучше бы вовсе никому не знать, он не перестал тосковать по Лоре. А постиг он тот факт, что, в конечном счёте, никто никого не выбирает и на месте единственной любимой могла быть иная, в сущности – вот он, ужас! – почти любая другая.
... Он теперь жил со студентами-химиками, которые относились к Сидельникову и ко всем представителям гуманитарных факультетов приблизительно так же, как некоторые глубоко военные люди относятся к штатским: «пиджаки», что с них возьмёшь? Однако и среди химиков тесного фронтового братства не наблюдалось – каждый сам по себе, никаких застолий, ни даже общего чайника. Вечерами Сидельников пил чай на пятом этаже у туркменов, вдруг воспылавших к нему симпатией. Туркмены жили в такой прочной связке, что их вообще невозможно было встретить порознь. И когда они сбегали, с нарастающим топотом, со своей верхотуры, казалось, что по ступеням несётся взмыленный конский табун и лучше бы посторониться. Старший по табуну Аллаяров в ходе чаепития вызнал у Сидельникова подробности инцидента со Штраусенко и, опустошив третью чашку, тихо сказал: