Литмир - Электронная Библиотека

– Ну и не повторяй, ну и не надо, – обижалась Ася.

Когда полдник завершался, когда есть вставными зубами было уже нечего, – та старушка, которая была профессорша, элегантно поправляла волосы и предлагала:

– Может, посетим Эрмитаж?

– А что там? – переспрашивала Ася, некрасиво пожевывая губами.

– Говорят, коллекцию Эдгара Дега обновили. Какой-то меценат две картины подарил. Купил на аукционе во Франции.

– Да что ты говоришь! Неужели, правда!?

– Что-то новое, говорят. Все газеты об этом пишут, разве ты не читала?

– Нет, не читала.

И старушки направлялись в Эрмитаж. Осторожно переходили дорогу. Зигзагами пересекали Александровский садик мимо памятника Гоголю. Шли, шли, шли и приходили на набережную Невы, которая в мраморе вся до самого горизонта. Там северный ветер начинал их продувать. Продувал, продувал, продувал, да так сильно, что старушкам в шляпах после долгой ходьбы зябко становилось. Они боялись простудиться, боялись, что шляпы ветер унесет. Поэтому спешили в кассу Эрмитажа, чтобы приобрести билеты со скидкой, которая полагается всем пенсионерам в шляпах, которые молодятся.

Идти в зал французских импрессионистов нужно было мимо статуй Родена. А у Родена в Эрмитаже только любовные композиции. То есть, примерно то же самое, что они в сквере у распущенных молодых людей видели, только ещё хуже. Потому что все молодые люди у Родена в Эрмитаже голые.

Когда Ася проходила мимо этих скульптур, она сильно нагибала одну полу выцветшей шляпы, чтобы не видеть всей этой непристойности. Потому что ей было неудобно. А её подруга, наоборот, нисколько не стеснялась рассматривать. Ей даже нравилось это все нехорошее сплетение мраморных и страстных тел.

Однажды профессорша сказала Асе, что в этом сплетении обнаженных тел у Родена поэзия есть. Это не просто любовь, это настоящее живое искусство, это музыка, запечатленная в белом мраморе… Ахматову любит и такое говорит. Ну, какая может быть поэзия в сплетении голых тел? Какая музыка? Это нехорошо. Это в старости раздражает. Завидовать не хочется, а повторить нельзя.

Пред входом в зал французских импрессионистов старушки в шляпах всегда старались отдохнуть. Все-таки поднялись на третий этаж. Устало садились возле пустующей стены на какой-нибудь диванчик. При этом узкий диванчик под ними не скрипел, потому что они были легкие. Ася худыми пальцами охватывала коричневое запястье правой руки и старалась сосчитать у себя пульс. Раз, два, три… Сбивалась со счета и снова считать начинала. Раз, два, три, четыре, пять… И снова сбивалась.

– Пахнет тут чем-то, – говорила после недолгого молчания профессорша. – Лаком, наверное, или масляной краской.

– А мне кажется, плесенью, – возражала Ася. – Тут всё старое. А старое всегда плесенью пахнет.

В зале французских импрессионистов почему-то всегда было много народу. Но к картинам Пикассо никто не подходил. Никому не хотелось смотреть на серые шахматы, темные треугольники и синие кубы. Все старались увидеть полотна Поля Сезанна, Клода Моне и Эдгара Дега.

Старушки в шляпах тоже поспешили к картинам Дега. Они не могли без восторга смотреть на «Голубых танцовщиц», «Репетицию балета» и «Абсент». Эдгара Дега и Клода Моне нельзя было не любить. У них на картинах было так много реального синеватого света, так много воздуха, что старухи в шляпах начинали ощущать себя жизнерадостными молодыми женщинами у моря. На высоком берегу какого-нибудь средиземноморского залива, где дует бриз и кричат чайки. Даже слезы иногда на глаза у них наворачивались. До того было приятно всё это видеть.

Ася в такие моменты всегда думала о том, что французы люди исключительно талантливые. Жаль, что мы с ними так нехорошо обошлись в 1812 году. По деревням вилами их закалывали. Ужас какой, какая дикость! Сейчас жили бы вместе. Вместе ходили бы за хлебом и молоком. В кафе, в бульонную, Александровский садик. Вместе кормили бы голубей возле Исаакиевского собора.

– Dire bonjour.

– Bonjour Madame.

Старухи в шляпах очень любили французов. Прямо боготворили их. За произношение с прононсом, за переливистое «эр», за изысканное искусство. Ведь, по сути, всё самое красивое родилось там у них, во Франции. Немцы с англичанами ничего такого не придумали и миру не подарили. Только пакости разные. А французы… Ах! Что там говорить! Кто сказал, что русские женщины самые красивые. Глупости это. Француженки лучше всех женщин на земле.

Той, которая не Ася, а профессорша Софья Михайловна, когда-то очень хотелось стать француженкой. Умереть и родится потом снова, только уже во Франции, чтобы жить где-нибудь в Париже на улице с красивым названием Этьен Марсель. Гулять по набережной Сены, восхищаться великолепными готическими соборами, кормить голубей на Монмартре…

А ещё Софья Михайловна любила в Эрмитаже посещать зал Рубенса. Изобилие голых тел на картинах этого мастера её возбуждало. Румянец появлялся у неё на щеках, мелкие капельки пота выступали на лбу. И дышать она начинала неровно. Когда она долго находилась рядом с картинами Рубенса – у неё даже мысли появлялись ненужные в её возрасте. В общем, те самые мысли появлялись, которые посещали её в тридцать лет. В далекой уже молодости.

Ася в зал Рубенса заходила с испугом. Её смущали обнаженные мужчины и женщины. Их массивные, полные скрытой энергии тела, внушали ей опасение. Сухонькая и смущенная Ася, чувствовала себя в зале Рубенса ещё меньше, ещё беззащитнее, чем раньше. Ей хотелось поскорее покинуть это громоздкое помещение с большими картинами, чтобы посмотреть на что-то более уютное, спокойное, умиротворяющее. Она брала Софью за рукав и настойчиво подталкивала к выходу:

– Пойдем отсюда. Тут как-то неуютно мне. Как будто я в общую баню попала.

– Скажешь тоже, – огрызалась Софья Михайловна. – Это же сама жизнь. Здесь всё реальное, можно сказать, живое… Ты посмотри кругом – сколько тут экспрессии, сколько движения!

– Пойдем, – упрашивала Ася.

– К Рембрандту опять? Где старики да старушки.

– Да хотя бы к нему.

И они направлялись в соседний зал, где Ася ничего кроме умиления не чувствовала. У Рембрандта на картинах всего было в меру. Всё прилично, и никакого излишества. Это Асю успокаивало. О Рембрандте она могла даже немного порассуждать. Рембрандтовские старушки и старички казались ей родными. Такими же, как соседи по этажу в её доме на Карла Либкнехта. И лица у них были знакомые. Как раз такие лица, которые Ася видит каждый день в сквере и в магазине…

Из Эрмитажа старушки возвращались удовлетворенные. Им казалось, что день прошел не зря. Кто-нибудь завтра спросит у них, где они были, а они ответят этак снисходительно: «На вернисаже у Клода Моне». На них после этого будут смотреть с недоумением. Кто такой этот самый Клод Моне? Почему они не знают такого? А они принципиально не будут пояснять. Для чего пояснять это тем, кто ничем французским не восхищается. Кто не носит даже шляп с монтаньерками. Кто не знает, что такое настоящее искусство.

День рождения Аси

Как-то у одной старушки, у той, которая Ася, случился день рождения. Раньше никакого дня рождения у неё как будто не было, а тут вдруг случился. Да ещё осенью.

Ася неожиданно вспомнила, что ей исполняется 75. Вспомнила и испугалась. Неужели так много?

Она быстро подошла к зеркалу. Взглянула на себя. Нет не много ещё. Надела очки – много. Сняла очки – нет, не много. Как известно, очки старых женщин не молодят, особенно когда смотришь не на других, а на себя, да ещё осенью, да ещё в пасмурный день, да еще, если настроение плохое и любимой кошки рядом нет. Никто не мурлычет и не трется преданно об ногу.

Утром ей позвонила подружка профессорша. Непривычно хриплым после сна голосом спросила:

– Ну чего, будешь отмечать дату?

– Где? – испугалась Ася. – Как?

– Как, как. Будешь отмечать день рождения, говорю?

– Ну, – неуверенно ответила Ася. – Надо бы…

2
{"b":"903400","o":1}