«Нет, потому что абсолютное незнание подразумевает, что ничего не известно. Если мы пытаемся осознать нечто с помощью чувственного опыта, мы приходим к отсутствию знания, а отсутствие знания — это ошибочное знание, знание, составленное из неадекватных идей. Такое наше знание отличалось бы двойным отсутствием: отсутствием знаний о себе и отсутствием знаний об объекте, к которому чувствуем привязанность». Я посмотрел на ее палец. «Мы не познаем ни себя, ни того, до кого дотрагиваемся».
«Как можно постичь себя и того, до кого дотрагиваемся?» — спросила она.
«Мы можем познать вещи двумя способами: либо понять их в их отношениях с определенным временем и местом, либо понять их как содержащихся в Боге и возникающих из детерминизма Божественной природы. Только второй способ дает нам возможность воспринять вещи правильно — тогда мы познаем их как вечность, а их идеи как содержащие в себе вечную и бесконечную Божественную сущность. Сама наша душа — это идея; это модификация Бога в атрибуте Мышления, как наше тело есть модификация Бога в атрибуте Протяжения. Цель состоит в том, чтобы отойти от души и тела, которые являются лишь модификациями, и дойти через атрибуты до представления о них в Боге, к самой сущности, чистой сущности».
Она вздохнула и сказала:
«А что если, все-таки… Что если мой палец способен мыслить лучше, чем мой ум? А что если идея твоего бытия находится не где-то вне тебя, что если твоя сущность не в Боге, а вот тут, прямо под моим пальцем, именно в этом месте? Что если этот след, оттиск, это прикосновение содержит в себе тебя, все твои радости, желания и отчаяния, и в то же время содержит меня, и все мои желания и отчаяния, что если именно это место, где моя кожа соприкасается с твоей — то место, где встречаются наши сущности? Что если наши сущности встречаются прямо здесь, а не где-то там вне нас?»
Я молчал, и она продолжала:
«Что если не существует ни сущности, ни субстанции, что если нет атрибутов, и они — всего лишь твои идеи, а Бог — это просто твоя мысль, а не ты мысль Бога? Что если существуют только эти тела и ничего, кроме них; как тогда их осознавать?» Она отняла палец, которым водила по моему телу, и приложила его к своему лбу. «Тогда я начну осознавать себя на ощупь», — сказала она и начала, смеясь, дотрагиваться до живота, груди, плеч, и эти короткие прикосновения к своему телу и звонкий смех напомнили мне о ее возрасте, я снова осознал, что ей всего пятнадцать. «Я стану осознавать себя с помощью запаха», и она приложила локон своих волос к носу, понюхала пальцы рук, потом взяла себя за ногу, подтянула стопу к носу и понюхала ее, «я буду осознавать себя через звуки», — сказала она и начала издавать губами какие-то странные звуки, похожие на жуткий вой ветра темной ночью, на треск гаснущего огня, на шорох рыхлой земли под твердыми шагами, на всплеск капли воды, умирающей в бескрайнем море, и сама вслушивалась в них, но потом замолкла и сказала: «Нет, я буду познавать себя не по этим странным звукам, а по звукам моего тела», и приложила к уху пульсирующую жилку на запястье. «Как бьется сердце», — сказала она и слушала дальше с закрытыми глазами, «я буду познавать себя и с помощью зрения», она открыла глаза и стояла, залитая млечным светом луны — смотрела на свои ладони, лодыжки ног, повернула голову и попыталась увидеть через плечо спину, «я буду познавать себя по вкусу», и облизала кончики пальцев, втянула в рот мягкую плоть внутри локтя, покусала кончики волос. И перестала смеяться; поправила волосы, последнее, чей вкус она хотела узнать. «Ты пытался познать меня?»
«Да», — ответил я.
«Как идею в Боге?» — спросила она, облизывая нижнюю губу.
«Как идею в Боге», — повторил я.
«А какова твоя адекватная идея обо мне?» — спросила она и улыбнулась.
Я закрыл глаза и вздохнул. Она знала, что я не отвечу, или, может быть, и не хотела, чтобы я отвечал ей, поэтому поспешила спросить:
«Что если настоящее знание можно получить именно через запах, через прикосновение, что если адекватные идеи — результат ощущений? Что если они являются плодом чувственного опыта? Что если как раз через эти физические следы, через эти физические впечатления, через эти физические отражения можно познать другого? Пытался бы ты тогда найти мою сущность, касаясь меня, нюхая меня, глядя на меня, пробуя на вкус мою кожу, волосы, мочу, слушая меня?» Она не дождалась ответа, соскочила с кровати и быстро направилась к двери.
Я смотрел, как она выходит из комнаты, рядом со мной от нее остался лишь запах ее тела. И хотя я чувствовал, как этот запах пульсирует вместе с током крови в моем фаллосе, я убеждал себя, что страсть — это аффект, а у человека из-за аффектов душа превращается в раба, но все было напрасно, перед моими закрытыми глазами стояло ее тело.
Я встал с кровати и вышел из комнаты. Проходя по коридору, заметил, что дверь в зал, где находились музыкальные инструменты и стояли шкафы с книгами, была открыта. Там, уронив голову на клавесин, сидела и плакала Клара Мария. Я положил ладонь ей на голову:
«Почему ты плачешь?» — «Из-за нимфы Эхо», — сказала она и стала рассказывать мне стихи:
От постоянных забот истощается бедное тело;
Кожу стянула у ней худоба, телесные соки
В воздух ушли, и одни остались лишь голос да кости.
Голос живет: говорят, что кости каменьями стали.
Скрылась в лесу, и никто на горах уж ее не встречает,
Слышат же все; лишь звук живым у нее сохранился.[1]
Она вытерла глаза, сказала: «Пора спать», и пошла в свою комнату.
Я встал, взял из шкафа «Метаморфозы» Овидия и прочитал кусок про Нарцисса и Эхо. Тогда я не мог понять, почему Клара Мария плакала. Но теперь я знаю.
На следующий день я уехал в Аудеркерк. В этой деревне, находившейся рядом с кладбищем, где амстердамские евреи хоронили своих близких, я прожил полтора года, а потом переехал в Рейнсбург. Там я снова ощутил свое бессилие перед аффектами.
Когда я вспоминаю сейчас о том, что произошло, слова звучат замечательно, словно я произношу скороговорку, слова которой не имеют смысла, они могут быть чем угодно, например, отпечатками губ на оконном стекле, затуманившемся от дыхания, но тогда мне совсем не показалась восхитительной отрешенность Иоганна Казеариуса, его неспособность проникнуться идеями и следовать им, а также его почти сомнамбулическое увлечение пространством. Однажды утром он пришел ко мне в Рейнсбург, сказав: «Доброе утро, меня зовут Иоганн Казеариус, и я слышал, что вы Бенедикт Спиноза». Он объяснил, что изучает философию в Лейденском университете и хочет брать у меня уроки по учению Декарта. «Каждую субботу я буду приезжать к вам, а в воскресенье вечером возвращаться в Лейден», — сказал он, добавив, что будет платить за занятия без задержек. Я зарабатывал себе на пропитание, помимо всего прочего, тем, что давал уроки философии и математики, в то время у меня было шесть или семь учеников, так что я не видел проблем с тем, чтобы взять в ученики еще и Иоганна, но в нем было что-то отвратительное, какая-то заурядность. В его присутствии человек чувствовал себя так, словно держал в руках недостаточно хорошо отшлифованное стекло, но в то же время казалось, что это стекло лучше всего преломляет лучи света, как будто именно хуже всего обработанная призма лучше других показывает чудесную игру света, который проходит сквозь нее, а потом проецируется в красках и абрисах на белой стене существования.
Я говорю, что мне показалась тогда отвратительной его неспособность следовать идеям, я излагал ему учение Декарта о действии Бога по собственной воле, а он глазами описывал круги, треугольники и квадраты, я спрашивал его, что он видит, и он отвечал, что пытается нарисовать Бога взглядом, потому что — зачем ему знание о Боге, если он не может хотя бы нарисовать его, если уж его невозможно увидеть; как ученик он казался мне совершенно безнадежным из-за его неспособности постичь всю совокупность знаний, он цеплялся к одному слову и терялся в своих выдуманных формах, но теперь мне кажется, что он реально проходил через них, что он хотел испытать то, о чем я пробовал размышлять.