– Слабак, – сказал я. – Слушай, а ты здесь давно?
– Да вот родился.
– А чего у мамы твоей с копами? Она типа тоже ворует?
– Раз мы поляки, так сразу все и воруем?
– А то не так?
– А вот не так.
Он легко заводился и легко остывал, была в нем такая горячность, скорее даже приятная. Когда я злился, то обычно себе не нравился. А Мэрвин, он становился надменным, тут же задирал нос, за ним забавно было наблюдать. Еще оказалось, что русский он знает, хуже, конечно, чем мисс Гловер, но все-таки объясниться я с ним мог. Выяснилось, и что я отчасти могу понять польский – с помощью украинского. Словом, установилось некоторое взаимопонимание.
– Ну, кем она работает?
– Да не скажу я тебе.
– А отец кем?
– Отцом точно не работает. Моя мамка из Закопане. Это в Карпатах. Типа зимняя столица Польши, но на самом деле там такая скука. Знаешь, что на кладбище там написано? «Нация – это народ и его могилы»! Прям на воротах!
Тут я стал так смеяться, что чуть не подавился сэндвичем.
– Да это ж потому что он Закопан! За-ко-пан! Понимаешь? В земле!
– Закопане, – холодно повторил Мэрвин, а потом тоже засмеялся, я так и не понял, он врубился, или я его просто заразил.
Когда у нас остались только крошки и парочка драже, мы закурили, смотря на проносящиеся мимо машины. Я тоже швырнул камушек, даже не успел заметить, как себя повел водитель, обернулся хоть, заметил ли.
Мы с Мэрвином говорили на смеси английского, польского, украинского и русского, я не понимал, как так вышло, но мне было неожиданно комфортно.
– Но вообще, – серьезно добавил я, – я согласен. Все так. У меня миллион историй про могилки есть.
– И про ямы, и про расстрелы, и про то, как кто-то по пьяни умер. Ты ж русский. У меня прадеда под Катынью расстреляли.
– Может, мой прадед. Он был энкавэдэшник.
Слова «энкавэдэшник» Мэрвин не понял. А вот слова «секретная полиция» и «Сталин» многое для него прояснили. Так мы в первый раз подрались. Мы катались по маленькому, просоленному выхлопными газами пятачку земли и могли в любой момент скатиться вниз, прямо под бешено ревущие машины. Но никто не остановился, всем было плевать, они проезжали слишком быстро, чтобы осознать, что мы в опасности.
И чувство это было освобождающее. В Снежногорске люди один у одного на виду, всегда бы разняли, всем друг до друга дело есть. А тут – ты делай, что хочешь, хочешь даже умирай, совсем один. Я был азартный и остервенелый, даже злой какой-то. Раньше я только с Юриком дрался, ну если не считать уроки от отца, которые скорей уж были избиениями. Зато Юрик был куда крупнее Мэрвина, так что с поляком сладить оказалось проще. И вот, когда я навалился на него, стукнул локтем в грудь, совсем прижал к земле и готовился победить, Мэрвин вдруг сказал:
– Все, надоело теперь.
И выбрался так быстро, так невозмутимо, что я даже не успел его остановить – настолько меня ошеломил этот непринужденный тон. Мэрвин слизнул каплю крови с разбитой губы, пересчитал свои кулончики, улыбнулся уголком губ и сказал:
– Так я о чем говорил, про Закопане значит. В общем, она забеременела, причем от видного человека, намекала, что от политика, ну и поехала делать аборт. Приехала в Германию, значит, а там передумала. Польшу послала. Потом послала и Германию, моталась по Евросоюзу, доехала до Ирландии, а оттуда мотнула в Америку. Вот здесь-то меня и родила. Интересный выдался год, говорит.
– А она – летучая мышь?
– Что ты привязался к летучим мышам-то? Она – волчица.
Про волков я знал. Они, в общем-то, занимаются тем же, чем кошки, только в каком-то мелком смысле, в бытовом скорее. Пасут, значит, людей на вверенной им территории (у кого – деревня, а у кого, например, школа) и не дают им увеличивать прорехи в мироздании.
Это иногда значит: объяснить ребенку, который убивает котов, что они живые и им тоже больно.
А иногда – убить серийного убийцу. В общем, они такие санитары леса, это я знал. Стараются держать людей в чистоте, чтобы хуже не делали и без того израненному миру.
Мэрвин взял одну из оставшихся конфеток, выплюнул, схватился за горло:
– Это прям рвота!
Он заругался на польском, потом на русском.
– А говоришь, везет тебе.
– Ты не представляешь как.
– А у меня трава. Она вкусная.
Будто жуешь желе из клевера.
Мэрвин растянулся на земле, вытянул руку и потрогал витиеватое граффити, какую-то нечитаемую, ну мной уж точно, надпись.
– Короче, мы нелегалы. Поэтому копы ее не любят. А я не люблю рассказывать про духа своего, потому что я мало о нем знаю. У меня отца не было, чтоб рассказать.
Я вспомнил своего отца и пожал плечами. Ну, может и повезло тебе, Мэрвин.
Мэрвин снова закурил, оставил на фильтре пятнышко крови.
– Слушай, я никогда не видел птиц. Ну и, тем более, летучих мышей. Вы правда умеете летать?
Мэрвин как-то кривовато улыбнулся, а затем сказал:
– Мы летаем во сне.
Он не очень охотно говорил о своем происхождении, зато вдруг выдал мне страшную тайну:
– Так-то моя мама проститутка.
Он сказал об этом нарочито спокойно, беспечно. Спросил:
– А твоя?
– Она утонула. Когда жила с отцом, то не работала, а до того училась только. Но она всегда хорошо рисовала.
– Училась на художницу?
– Нет, на электрика вроде. В ПТУ каком-то. Это школа для рабочих типа.
Я понял, что совершенно не могу представить маму в университетской аудитории, что при всем желании не могу выдумать ей последующего безалкогольного будущего. А ведь она могла быть жива. Остался бы я тогда в Снежногорске или нет?
– А твоя мамка? – спросил я. – Она училась?
– Да, вроде на преподавателя немецкого.
– А зачем тогда ебется с мужиками за деньги? Работать не хочет?
Я растянулся на траве, она была колючей, какой-то неживой. Надо мной был грязный бетон моста, угрожающий, грохочущий.
– Ну ты идиот, – сказал Мэрвин.
– Сам ты.
Я ждал, что Мэрвин мне еще что-нибудь скажет, но он молчал с таким загадочным видом, словно знал какую-то страшную тайну.
– Нет, ну правда?
– Не скажу.
– А чего?
– Ну, того. Ты еще не заслужил мое доверие.
– Это потому, что я русский?
– Да, я боюсь, что ты используешь эти сведения, чтобы захватить часть Польши.
Мэрвин все время перебирал свои кулончики, старался, безуспешно конечно, распутать их, и наконец я спросил:
– Да на хрена они тебе? Ну то есть педиковато ж выглядит.
– Ты педиковато выглядишь.
– Вот уж неправда.
Я взял еще один камушек, швырнул на дорогу, а Мэрвин, помолчав, сказал:
– Это все про удачу. Ты веришь в удачу? А в судьбу?
Его обычный игривый тон вдруг стал торжественным, каким-то официальным, а выпрямился он так, словно кто-то треснул его хорошенько линейкой.
– Блин, ну ты чего?
Я даже расстроился, все ж отлично шло, кому нужно быть серьезным?
– Нет, ты послушай, – сказал Мэрвин. Он с нажимом провел ногтем по шраму в виде цифры девять. – Мать какое-то время увлекалась астрологией. Она вообще-то страстная натура, ей много чего нравится, быстро загорается – быстро остывает. А мне в душу запало. Вообще не только астрология меня прет, я и на картах гадать умею.
– Типа экстрасенс?
– Не-а. Это знание. Просто наука слишком примитивна, чтобы понять судьбу и удачу. Почему нам везет, почему нам не везет, и зачем это нужно. Понял?
– Нихуя не понял, если честно.
Курили мы одну за одной, до легкости и кружения в голове. Я смотрел вниз, туда, где как река двигался поток машин, и думал, что скатиться вниз, пока мы дрались, было даже слишком легко. От этой идеи у меня сердце пело, честно. Я ликовал, потому что я выжил, мне было искренне хорошо от того, что были совсем другие варианты.
Мэрвин продолжал:
– Короче, может, это магнитные поля или еще что, но как иначе объяснить, что звезды влияют на нашу жизнь? Что в удачный день у тебя все получается, потому что все части механизма сошлись правильно. Я думаю, что там – гигантские небесные машины. Что звезды вроде шестеренок. Понимаешь меня?