Литмир - Электронная Библиотека

После Птичьего брода все обрыдло, и Бучила никак не мог войти в колею. Валялся колодой, наблюдая картины жизни и смерти, разворачивающиеся под покровом густой темноты. Белесые пауки с едва различимыми крестами на раздувшихся брюшках охотились на слабых болезненных бабочек. Безглазые, вскормленные плесенью, с прозрачными крыльями, они были обречены попасть в ловчие сети и сгинуть, не оставив даже следа. От созерцания этой борьбы в башку лезли философские мысли. Прямо как тому греческому голодранцу, жившему в бочке. Хорошее дело – работать не надо, знай себе умности всякие изрекай дуракам на потеху. Философия – полезнейшая из наук. Вот она, жизнь во всей красоте – один добыча, другой охотник. Один рожден убивать, другой – прятаться и умирать.

Бабочки вспорхнули облачком невесомого пепла и окружили зазевавшегося паука. Крылышки мелькали в обворожительном танце, по восьмилапому шарили жадные хоботки, искали мягкую плоть. Паук заметался, клацнул жвалами и обреченно затих. Бабочки присосались, толкаясь и мешая друг другу, пустая оболочка, медленно кружась, улетела во мглу. Ну ети твою мать! Какое же несусветное дерьмо – философия эта! Клятское словоблудие. Недаром философов этих нормальные люди на кострах заживо жгут!

Бучила обиженно засопел и перевернулся на бок. Из черного нутра коридоров пришел едва слышимый зов:

– …ступа… ступа-батюшка.

Ну кого черт принес? Никакого покою. Рух зарылся в шкуру с головой, твердо решив никуда не ходить. Позовут-позовут и отстанут.

– …аступа. – В голосе было столько тоски, что Бучиле стало не по себе. Аж до кишков продрало.

– …ступа.

Ну чтоб тебя! Бучила резко сел. Как банный лист к жопе привяжутся, вынь да положь. Что за народ? Только приляжешь на пару недель, враз тормошат и тащат хрен знает куда.

– …аступа! – Кроме тоски, в голосе слышались упорство и затаенная надежда.

Пойти, что ли, глянуть? Рух тяжко, с надрывом вздохнул и зашаркал по коридорам проклятой крепости. Интересно стало, что за надсада такой. По всему видать, очень надо ему. Послушаем, а к черту никогда не поздно послать, дорожка наторена. За пятьдесят лет в Заступах Бучила чего не наслушался. Народишко дикий, поначалу совсем с пустяковыми нуждами шли. Одному призрак-кровопийца в нужнике ночью привиделся, так Рух, как дурак, три полуночи возле отхожего места сидел, сторожил. У второго на соседа жалоба, третьему жена не дает… Пришлось гнать попрошаек поганой метлой и доходчиво припугнуть: кто следующий с безделицей явится, домой частями придет. На этом люд успокоился, поутих, перестав тревожить Заступу по пустякам.

Ступни, изглаженные временем и водой, взлетели к выходу из норы. Рух подслеповато сощурился, привыкая к свету. Задумал гадость и подниматься не стал. В белом пятне маячила зыбкая тень.

– Спускайся сюда, – позвал он, нехорошо ухмыляясь.

Незваный гость охнул по-бабьи. Рух слышал неистовый стук перепуганного сердечка. Пойдет или нет? Человек переступил границу света и тьмы. Ничего себе! И вправду надо очень, раз, страх поборов, в упыриное логово очертя голову лезет. Зрение обрело остроту, и Бучила недоуменно хмыкнул. Перед ним оробело замерла невысокая полноватая женщина. Не молодуха и совсем не красавица. Уголки губ обвисли, под глазами залегли черные круги от бессонных ночей, нос крупноват, из-под платка выбилась темно-русая прядь. Стояла, не зная, куда деть большие раздавленные тяжелой бабьей работой руки. Опомнилась, поклонилась в пояс и еле слышно произнесла:

– Здрав будь, Заступа-батюшка.

– Ты кто? – неприветливо, но в то же время не без жалости спросил Рух.

– Лукерья я. – Женщина смешалась, запах страха стал немного острей. – Моховы мы.

– Без подробностей, – поморщился Рух. – Чего у тебя за беда?

– Беда, беда, Заступа-батюшка, – закивала Лукерья. – А ты как знал. Истинно говорят – прозорливец и чародей, в прошлое и грядущее зришь…

– Языком не мели, – оборвал Бучила. Баба-дура. Надо же, прозорливец, етишкиный рот. Будто сюда не только от горя, а с радостью великой люди идут. Пряниками тут кормят, ага. – Рассказывай.

– Прости, батюшка. – Лукерья чуть успокоилась и брякнула: – Дите у меня, сыночка пятого дни родила.

– Эка невидаль. Хотя… – Рух пригляделся внимательней. – Не поздновато сынков-то рожать?

Лукерья оробела, затеребила складки холщового сарафана, опустила глаза.

– Долгонько не могла понести, почитай пятнадцать годков, а тут вдруг Господь наградил.

– Боженька, он такой, – согласился Рух. – Где добр, где дереву бобр. Я зачем? Крестным звать пришла? Не пойду, поп воспротивится, в церковных дверях раскорякою встанет, башку об образа расшибет. Денег тож нет, самому кто бы подал.

– Не надо денег. – Лукерья на миг горделиво вскинула голову и тут же поникла. – Сыночку, Митеньку, подменили.

– С чего взяла? – напрягся Бучила. Случаев подмены младенцев на его веку не было. Поганое то дело и темное.

– Сердце материнское не обманешь, – прошептала Лукерья. – Чужой стал, чувствую то. Глазенки как у древнего старика, а смотрит с ненавистью, аж оторопье берет. Глянь, сиську всю изжевал.

Рух опомниться не успел, гостья рванула одежу с плеча, бесстыдно вывалив крупную тяжелую грудь синюшного цвета. Сосок запекся кровавой коркой, в трещинах копились и проливались струйками прозрачная слизь и свернувшееся молоко.

– Больно, спасу нет, – пожаловалась Лукерья. – Десенки голые, а будто клычищами терзает меня. Спокойненький был, улыбочка ангельская, пах сладенько, а нынче орет разными голосами денно и нощно, кривляется, и дух от его земляной. – Женщина всхлипнула. – Сыночка мой, Митенька. Подмени-или!

– Ну тише-тише, не голоси, – поморщился Рух. Младенчику, пока не крещен, мать с отцом дают родильное имя, временное, чтобы беду и дурной глаз отводить. Имя держат в тайне от посторонних, а после крещения его лучше и вовсе забыть. Вот эти первые дни – самые опасные в жизни новорожденного, но в Лукерьины сказки не верилось. Чаще всего в подменыши записывали детей, божьим промыслом народившихся с изъяном каким. Родителям легче поверить, что долгожданное чадушко подменили кикиморы, чем принять ребенка без ручек и ножек, без носа и с раздувшейся головой. Дите к трем годам не разговаривает, а только слюни пускает – подменыш, пальчики на руках лишние – подменыш, спина горбом и ноги кривые – подменыш, кто же еще? Старухи-ведуньи, кол бы им в дышло, советуют таких детишек головой об косяк приложить. Дескать, подменыш враз пропадет, а родное дитятко вернется живым и здоровым. Сколько таким макаром ежегодно убивают детей – одному Боженьке весть. По уму гнать надо бабу…

– Ладно, уболтала, – буркнул Рух, поразившись своей доброте. – Обожди, сейчас соберусь.

II

Тропка сорвалась с Лысой горы, запетляла по косогорам и нырнула в нежную зелень березовых рощ. Над Мглистыми топями, где среди трясин, островков и затянутых ряской озер попадались развалины, оставленные неизвестным народом, собирались черные тучи. В воздухе пахло дождем. Лукерья чуть успокоилась, перестала беспрестанно кланяться и благодарить и тихонечко семенила, хлюпая носом. Рух неодобрительно зыркнул на солнце и поглубже натянул на глаза капюшон. Мысли крутились вокруг возможной подмены. Слишком уж дело сложное в подготовке и исполнении. Если нужен нечисти ребеночек, то легче просто украсть или выкупить у родителей через пятые руки. В голодные годы матери отдают детей за пригоршню зерна. Ведьмы умываются младенческой кровью для поддержания колдовской красоты, лешаки не прочь сладкой человечинкой закусить, из костей некрещеного младенчика дудки делают, на звук той дудочки можно русалку приворожить, а если принести ребенка в жертву темным богам, то можно удачу на многие лета получить. Шутка в том, что для всего этого подмена совсем не нужна. Подмену используют в единственном случае – если дите, на какой-то ляд, нужно живым. В люльку подбрасывают отродье или деревянную куклу, поверх чары кладут. Получается один в один украденный ребенок, не всякий колдун разберет. Подменыш держит связь между настоящим ребенком и матерью, тянет из нее силу и жизнь, не дает ребеночку помереть. Но опять же, надо это кому? Какой прок нечисти от живого человеческого дитяти?

20
{"b":"901440","o":1}