Голиаф жил или, по крайней мере, пытался жить в согласии с тем, как мыслил. В гармонии с природой, со звёздами, с мудростью, заключённой в книгах. Он каждый день занимался физическими упражнениями, каждый день читал, регулярно бродил по округе, разговаривая с морем, с лиманом, с холмами, маслинами и степью. Несмотря на работу все будни, утомительную дорогу. Несмотря на глубокое недоумение на лицах и почти не скрываемые ухмылки, которыми встречали почти все вокруг, родня стыдила и стыдилась его. Он будто не замечал этого, оставался беззлобным, кротким. Тихим и умиротворенным. Когда окружающие исходили раздражением, завистью к богатеющим, ощущением своей обделённости.
Но возможно я ошибался, видел Голиафа слишком однобоко.
Работая, он не успевал вести хозяйство, следить за домом. Хотя потребности ездить на работу каждый день уже не было, комбинат, некогда выпускавший огромные боевые корабли, практически встал, занимался мелкими поделками, к которым Голиафа привлекали лишь изредка, но он продолжал жить по заведённому распорядку. В доме, видимо, прежде привык, что за всем смотрела и все организовывала мать, освобождая время для занятий саморазвитием, которые, вероятно, в детстве и в юности, как учитель поощряла.
Он страшно пал духом, когда она умерла. Это произошло зимой. Но мы с Динарой навестили его в тот год ближе к июню, хотя прошёл уже почти месяц, как приехали на раскопки.
Дом, двор, флигель были в страшной разрухе. От хлева шло безумное зловоние, хотя последних свиней Голиаф забил ещё, чтобы оплатить похороны. За собой он следил – мылся, гладко выбривался каждый день, но то, что творилось с его владениями – ужасало. Беспорядок и грязь уже вовсю овладевали библиотекой.
И – в глазах Голиафа появились отчаяние, опустошение. Когда мы уже уходили, он часто заморгал, и на нижних веках выступили слёзы. Была это скорбь об ушедшем, самом близком ему человеке? Мука одиночества, что теперь одолевала его? Или боль сожаления о своей искусственной, надуманной и наигранной жизни, сожаление о том, что мудрость книг и желание жить, как философы древности, заменили ему понимание окружающих, свою семью, детей?
Он пытался жить по-прежнему. Был тихим и умиротворенным. Но теперь печальным и скорбным. Его дом безнадежно тонул в грязи, и уже не виделось так однозначно, что слияние с мудростью книг и с природой стоили того. В августе двор заполонили полчища мух. Динара была со мной у него в последний раз, и её чуть не вырвало. К тому же оказалось, что накануне нашего прихода он начал читать какую-то «небезинтересную» книгу, из приличия нам этого не сказал, но не смог скрыть удовольствия, когда мы собрались уходить.
Динару Голиаф всегда раздражал. Когда я восхищался его библиотекой, она говорила, что библиотека создана на мясе свиней. Действительно, Голиаф с подросткового возраста мог позволить себе покупать самые дорогие и раритетные в советское время книги, благодаря выручке от мясных туш, сдаваемых в потребкооперацию. Мне самому не приходило в голову задуматься над этим обстоятельством, но Динара о собрании книг, купленных на крови свиней, говорила, как о чём-то безотчетно, почти мистически неприятном. Надо сказать, она никогда не ела свинину, хотя была очень далека от ислама. Как не странно, это перешло к ней от отца, которого не любила, человека, сосредоточенного сугубо на своей военной карьере, сухого, жесткого, деспотичного в семье, естественно в то время – коммуниста и атеиста, но сохранившего с детства привычки, заложенные мусульманскими обычаями.
«Юра просто сумасшедший», – говорила Динара, – «только ты этого не замечаешь». Парень, который ухаживал за Динарой на первом курсе университета, был болен шизофренией. Первый приступ болезни развился у неё на глазах, его впервые забрали в психушку, когда изрезал ножом своё тело на глазах у полсотни студентов в гардеробе. Голос Динары, звучавший в голове, приказал сделать это. Тогда она пережила тяжёлое потрясение. Несколько лет избегала мужчин, пока не встретила меня. В те дни запоем прочла несколько специальных книг, после считала, что разбирается в психических отклонениях. Я всегда слегка высмеивал её, говоря, глубокие познания выражаются в том, что о всяком, кто не понравился, можно говорить – «он сумасшедший».
Может быть, именно в отношении Голиафа она была не так уж неправа. Не знаю.
Всю дорогу от дома Голиафа она яростно доказывала мне это. Порой говорила о нём почти с ненавистью. Порой эта ненависть переходила на меня. Это не было для меня ново. Я шёл рядом и молчал. Ветер враждебно шумел в степной траве, закатное небо наливалось багровым гневом, и там, где мы проходили, над проселочной дорогой поднимались тучи насекомых. Я молчал. Любые возражения только распалили бы её больше. Мы пришли бы к ещё одной ссоре. Мы ссорились тогда почти каждый день. Хотя она уже совсем не могла существовать без меня. Я был её кормильцем, её единственным другом, её родней и семьёй – ни с кем из родных по крови она не поддерживала отношений, в какие-то моменты я был даже единственным смыслом в её жизни. Она была безумно мне дорога. Она была такой хрупкой и уязвимой. Я никогда не смог бы оставить её. В тот вечер я отчетливо видел в своём воображении, как валю её в колючую степную траву прямо смуглым лунообразным лицом, которое всегда восхищало меня, выворачиваю руки, изгибы которых я обожал, и накидываю удавку на гордую шею, целовать которую всегда мне было желанно.
Я знал, как ей тяжело.
Профессор читал лекции по всей Европе, преимущественно в Сорбонне, он неплохо знал французский. Редко бывал и в Москве, больше не появлялся на раскопках. Наверное, в этом был прав, видеть, как медленно умирает дело его жизни, было бы нестерпимо.
Формально экспедицией руководил новоиспеченный доктор наук, тот самый доцент, у которого Динара писала диплом. Он также не баловал своим посещением раскопки, предпочитая руководить, не выезжая из Москвы. Денег на экспедицию почти не выделялось, а те немногие, что приходили, по мнению Динары, оседали в его суетливых руках. Когда она пыталась говорить о том, что творится, он выговаривал ей невыполнение учебного плана в аспирантуре.
Кроме Динары из постоянных сотрудников в экспедицию никто не ездил, больше, чем на два-три дня. Ездить было не на что – ни командировочных, ни полевых не платили, и собственно некуда – оборудование лагеря, включая палатки и походную посуду, мертвым грузом лежало в хранилище областного Краеведческого Музея, директор которого дружил с профессором с момента начала раскопок. На месяц студенческой практики новый начальник иногда умудрялся заслать нескольких студентов, из числа несостоятельных или чрезмерно любознательных. Пара наглецов предложила Динаре деньги, чтобы поставила практику, я думаю, она совершенно зря полила их грязью, надо было взять. Они все равно сразу уехали, видно, смирившись с той ценой, что сперва в Москве показалась им слишком высокой.
Был год, когда шесть ребят разом работали, как волы, к ним присоединилось несколько представителей местной городской молодёжи из бывших активистов кружка Краеведческого музея и подросших деревенских мальчишек, с детства торчавших в экспедиции и привыкших работать под началом Динары. Это было самое счастливое и результативное время работы за последние годы, удалось разобрать часть свежих обрушений земли, и поставить опорные стенки там, где в советское время предполагалось расширение раскопа, сделать максимально много для его консервации. Динара руководила мелкими кражами на бахчах и в рыбсовхозе, и мы умудрялись нормально кормить молодняк, конечно еще используя средства, отпущенные московскими родителями. Две девушки и парень из этого заезда полюбили Динару, приезжали на следующий год по своей инициативе, часто звонили ей в Москве и вспоминали то время, как самое счастливое в студенческой жизни. Однако после горячих протестов родителей студентов из следующего заезда практики в нашей экспедиции прекратились навсегда.
Экспедиция фактически умерла, но зачем-то, по указаниям свыше, Динара должна была подписывать многочисленные согласования о несуществующей работе москальских археологов на украинской земле. Это были кипы умопомрачительной по своей бессмысленности бумаги, которые надо было возить из одной конторы в другую с целью сидеть в очередях, выслушивать замечания, и вносить многочисленные поправки, большинство из которых было связано со скоростным введением всё новых законов и правил, а также быстротечным изменениям названий и реквизитов тех самых контор, в которых приходилось часами обретаться.