Больше часа мы работали так отчаянно, словно нас подгоняла сама смерть; у нас был лишь тесак и охотничий нож, но нам повезло: вода, бежавшая из джила, размягчила почву; наконец, мы разогнули спины и принялись утаптывать землю, под которой были скрыты все следы преступления Колфилда, и пот ручьями тек по нашим лицам.
Чтобы не дать диким животным разворошить могилу, мы заложили ее найденными поблизости крупными камнями – останками древнего буддистского храма, давным-давно забытого и заброшенного.
Наутро мы вернулись в Курваллу и с тех пор сблизились еще больше, связанные общим секретом. Эти события должны были внушить мне отвращение к Колфилду и оттолкнуть от него; однако вернувшись в лагерь той ночью, когда свершились жуткие похороны, мы сидели за походным столиком лицом к лицу, пока рассветное солнце не разбудило окрестные джилы; и в ту ночь Колфилд поведал мне о своем прошлом.
Я не могу здесь описать все, что мне довелось услышать; скажу лишь, что на его долю выпали жестокие страдания, и знание это помогло мне наконец понять, как он стал тем, кем стал.
Я преисполнился жалости к этому одинокому, отвергнутому всеми человеку, который из-за своего необузданного гнева сам навлек на себя многие злоключения, как прошлые, так и нынешние.
После того случая он замкнулся в себе еще больше, совсем перестал ездить на охоту, хотя раньше это было его главной радостью, и вне службы не общался ни с кем, кроме меня.
Он стал наведываться в мое бунгало по вечерам, а иногда и среди ночи; он беспокойно ходил из угла в угол или же сидел неподвижно в глубоком мягком кресле, закрыв лицо руками. Порой мне казалось, что он теряет рассудок, и я беспокоился о том, как он перенесет неотвратимо приближающийся период жары: долгих, душных дней и ночей.
И вот наступил конец апреля, с его нашествием насекомых и обжигающим ветром. Потянулись жаркие дни, медленные и сонные. Над раскаленными крышами гарнизона со свистом кружились пыльные бури. Они еще сильнее разогревали воздух, наполняя его густой бурой пылью, лишь изредка принося несколько капель дождя, мучительно-дразнящих.
Я все больше беспокоился о Колфилде, особенно после того, как однажды ночью, когда невыносимая жара не давала спать, он зашел ко мне и спросил, может ли он остаться в моем бунгало до утра.
– Я понимаю, что выгляжу как дурак, – сказал он. – Но мне невыносимо быть одному. В голову лезут всякие ужасные мысли.
Я подумал, что он имеет в виду искушение покончить с собой, и попытался взбодрить его, пересказывая разные сплетни и вовлекая в разговор, но тут внезапно звук снаружи заставил нас обоих вздрогнуть. Это был всего лишь вой шакала, протяжный и заунывный, но Колфилд вскочил на ноги, дрожа всем телом.
– Вот он! Он и здесь преследует меня, Джек! – почти прохрипел Колфилд, повернув ко мне свое измученное бессонницей лицо.
– В последнюю неделю эта тварь каждую ночь приходит и воет возле моего дома. Вы понимаете, о чем я? Это тот самый шакал, которого мы видели тогда ночью.
Он был чрезвычайно взволнован и, как мне показалось, практически обезумел.
– Ерунда, дружище, – сказал я, усаживая его обратно в кресло, – у вас жар. Шакалы так же бродят вокруг моего дома и воют всю ночь, да и днем тоже. Это все чепуха.
– Послушайте, Джек, – очень спокойно сказал Колфилд, – у меня температура не выше, чем у вас, и если вы думаете, что я брежу, то вы ошибаетесь. – Затем он понизил голос. – Я видел его как-то раз ночью и говорю вам: у него только одно ухо.
Несмотря на весь мой здравый смысл и уверенность в том, что Колфилд не в себе, кровь застыла у меня в жилах. После того, как мне удалось успокоить его и уложить на свою кровать, я прилег на кушетку и начал снова и снова прокручивать в голове детали той ужасной ночи, не в силах избавиться от навязчивых мыслей.
Несколько раз потом Колфилд приходил ко мне, повторяя одно и то же. Он клялся, что его преследует тот самый шакал, которого мы отогнали от тела факира, и вбил себе в голову, что душа убитого им вселилась в животное и пытается таким образом отомстить ему.
Но затем он неожиданно перестал приходить, а когда я заглядывал его навестить, почти не разговаривал и, казалось, не получал удовольствия от моих визитов, как бывало раньше.
Я подумал, что, возможно, он обиделся, потому что я всегда смеялся над его видениями и относился к ним так, как и следовало относиться к пустым фантазиям. Я убеждал его обратиться к врачу или взять отпуск, но он сердито отказывался делать и то, и другое и заявлял, что если я буду докучать ему и дальше, то очень скоро совсем сведу его с ума.
Я оставил Колфилда в покое на пару дней, а на третью ночь, когда меня начали мучить угрызения совести и я уже собирался навестить его, в мое бунгало ворвался его носильщик с выражением ужаса и отчаяния на лице и умолял меня немедленно идти к нему. Он уже послал за доктором, так как боялся, что его хозяин очень болен. Я прибыл в бунгало Колфилда одновременно с доктором, который жил буквально через дорогу, и мы вместе вошли в странный дом, напоминающий музей, сплошь увешанный рогами, шкурами и заставленный прочими диковинами. Колфилд лежал без сознания на кровати.
– У него грудь… вот так вздымался, сахиб, – носильщик дрожащим голосом пытался объяснить, что творилось с его хозяином. Доктор склонился над кроватью.
– Не слышали, его не кусала недавно собака или что-то вроде того? – спросил он, взглянув на меня исподлобья.
– Насколько я знаю, нет, – ответил я, но отдаленный вой шакала над равниной отозвался суеверным холодком в моем сердце.
В течение следующих суток мы оставались с ним, наблюдая за ужасной борьбой, которую были бессильны предотвратить и которая продолжалась до тех пор, пока не наступил конец, принеся милосердный покой его бедному, измученному разуму и телу.
Он потерял способность говорить сразу после первого приступа, начавшегося до того, как мы прибыли, поэтому не было возможности узнать, кусал ли его кто-то. Доктор не обнаружил на его теле никаких отметин от зубов животного, и все же не оставалось сомнений, что причиной смерти Колфилда стало бешенство.
Когда все закончилось, мы вышли в соседнюю комнату и, налив себе виски с содовой из запасов мертвого хозяина (выпивка оказалась как нельзя кстати), принялись снова и снова расспрашивать носильщика, но он почти ничего не мог нам рассказать. Его хозяин не держал собак, и он не слышал, чтобы его кто-нибудь когда-нибудь кусал. Около трех недель назад здесь бродил бешеный шакал, но хозяин вряд ли знал об этом.
– Этого не могло быть, – сказал доктор, – мы бы знали.
– Да, – машинально ответил я, – этого не могло быть.
Колфилд перестал заходить ко мне и начал испытывать такую странную неприязнь к моим визитам примерно три недели назад. Мне показалось, что я схожу с ума, потому что только сумасшедший мог хоть на мгновение всерьез задуматься о том, что пришло мне в голову в тот момент.
Я пошел в спальню, чтобы в последний раз взглянуть на Колфилда, на его худое, белое лицо с таким ужасным, затравленным выражением и на прощание пожать его холодную, тяжелую руку. Я оставил его, потому что доктор уговаривал меня пойти домой – Колфилду уже ничем нельзя было помочь. Я взял фонарь и вышел на темную веранду. В этот момент что-то бесшумно появилось из-за угла дома и встало у меня на пути.
Я поднял фонарь и мельком увидел серую шерсть, два огненно-желтых глаза и поблескивающие зубы. Я понял, что это всего-навсего бродячий шакал, и ударил его своей тростью, но вместо того, чтобы убежать, тот беззвучно проскользнул мимо меня и вошел в комнату Колфилда. Свет упал на голову животного, когда оно входило в открытую дверь – у него не хватало одного уха. В исступлении я бросился обратно в дом, громко зовя доктора и слуг.
– Я видел, как сюда вбежал шакал! – взволнованно воскликнул я, оглядывая спальню Колфилда. – Он в этой комнате, я видел его минуту назад. Немедленно поймайте его!