Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В таком виде я и явился первый раз в школу. Синий от холода, в очках, в странной одежде, со странной фамилией Тутельман, я был абсолютным чужаком и представлял великолепную мишень для моих одноклассников, в которую они незамедлительно выстрелили кличкой “Туля четырехглазая” (“Туля” было оскорбительной, как мне казалось, модификацией моей чужеродной, дурацкой фамилии, а “четырехглазая”, относилось, конечно, к моим очкам). К тому же все это было в оскорбительном для моей “мужской гордости” женском роде. Начало было положено, и я терпеливо носил эту кличку все годы в Петропавловке, хотя очень скоро отношение ко мне перестало быть враждебным, и кличка просто стала чем-то вроде моего имени.

Не помню, как мы достали какую-то зимнюю одежду, хотя всю первую зиму я проходил в ботинках, в которых покинул Умань. Мы уже получали продовольственные карточки, но продуктов, которые по ним полагались – хлеба, сахара, жиров – всего этого в магазине не было. Вместо них, были какие-то заменители: вместо мяса, к примеру, продавался соус “кабуль”, которым пропахли все магазины. Когда через много лет в симфонии Шостаковича “Бабий Яр” прозвучали слова из поэмы Евгения Евтушенко: “Пахнет соусом кабуль”, для меня это был совершенно законченный образ нашей эвакуации, а еще шире – образ войны.

Начался голод. Хлеб, картошку, растительное масло можно было купить на рынке, но маминой и тети Хаюсиной зарплаты еле-еле хватало на то, что “давали” в магазине. Так что если удавалось купить несколько картофелин, то в пищу шло все: и сам картофель, и его очистки, которые почему-то жарились отдельно. Вид отвратительной массы серо-желтоватых картофельных очистков, жаренных на каком-то отвратительном жире! Это была самая ужасная еда, какую я ел в жизни! До сих пор помню ее мерзкий вкус и запах. Детям, конечно, отдавали, что называется, последний кусок, мама и тетка отказывали себе во всем. От нашего с Инной недавнего благополучного детства не осталось и следа Мы с ней носили обед нашим мамам в поликлинику. Помню только одно блюдо, которое мы вместе с ней готовили каждый день – суп, заваренный поджаренной мукой. Не знаю, из чего мы варили бульон, может быть, это была просто подсоленная вода, но главная часть делалась из муки, которая доводилась на горячей сковородке, чуть смазанной каплей жира, до розового, почти красного цвета. Эту муку мы заваривали, постепенно пересыпая в кипящий “бульон”, который громко шипел и приобретал при этом аппетитный розовый цвет. Получалась довольно вкусная тюря, мы ели ее сами и в горячем виде приносили в поликлинику.

Голод стал постоянным спутником нашей жизни, и с ним связано одно из моих позорнейших воспоминаний. Ежедневные пaйки хлеба (кажется, четыреста граммов черного, тяжелого, как глина, хлеба на человека) делились на три равные части – на завтрак, обед и ужин. Вся эта роскошь накрывалась чистой салфеткой, ожидая своего часа, и когда приходило время еды, мы тщетно старались не спешить. Но после скудной трапезы чувство голода только разгоралось. В общем, мысли о еде мучили постоянно. Однажды, когда дома никого не было, я приподнял салфетку. Вид равных паек хлеба был неотразим, в каждом куске было так много! И я совершил поступок, который и сегодня заставляет кровь приливать к лицу: от каждой пайки отрезал по небольшому кусочку, стараясь сделать это ровно и аккуратно, чтобы никто не заметил. Никаких угрызений совести у меня в тот момент не было, я с наслаждением жевал хлеб, даже не думая о последствиях или постыдности того, что делаю. Остальное помнится смутно. Все было обнаружено, я плакал и каялся – очень искренне, меня, конечно, простили, эпизод был вскоре забыт, но стыд за то, что я сделал, остался.

Лишения первого года легли самым большим грузом на маму и тетю Хаюсю. Довольно скоро у мамы начались голодные отеки: стали опухать ноги, она с трудом двигалась, часто мне нужно было приходить за ней на работу. К концу зимы врач в ее же поликлинике поставил диагноз – туберкулез. Позже, когда наша жизнь немного наладилась и мы стали питаться более нормально, этот диагноз был снят. “Нужно дожить до лета, – говорила мама. – Летом прожить легче”. Я потом часто слышал эту ее присказку. И мы дожили.

Лето 1942 года ознаменовалось событием, которое радикально изменило нашу жизнь: мы получили огородный участок – небольшой клочок земли, на котором можно было вырастить картошку, что гарантировало конец голоду и даже сытную жизнь зимой. На самом деле, это была целина, т.е. нетронутая руками человека девственная земля (та самая целина, которую потом начали так активно и бесславно разрабатывать при Хрущеве!). Целина не хотела поддаваться нашим слабым рукам, вскапывание вручную было невероятным усилием, но мы знали, что это был наш единственный шанс выжить, и мы копали каменную землю и, врезавшись в покрытый густым целинным дерном кусок почвы, переворачивали его лопатой, и начинали разбивать дерн и измельчать землю, продвигаясь вперед сантиметр за сантиметром. Наконец весь участок был вскопан, и началась посадка. Нас научили, как сажать не цельную картошку, а разрезанные куски с глазками будущих ростков, как полоть и окапывать драгоценные кусты. Мы почти жили на участке. Урожай был совершенно невероятный – огромные картофелины величиной с головку младенца, которые мы выкапывали и складывали горкой, и горка эта росла, пока не превратилась в высокий холм, и весь этот холм был наш! Когда работа была закончена, и мы с мамой окинули взглядом огромную гору картофеля, я не мог себе представить, что все это могут съесть два человека. Но оказалось, что могут, запросто могут! Следующей проблемой было хранение нашего богатства. Где держать картофель, чтобы он сохранился на всю зиму? Выход был только один: хранить, как в деревне – в той самой комнате, где мы живем. Эпопея нашего огорода была известна Изеньке. В открытке, датированной 12 июня 1942 года он писал:

Дорогая мамочка и Алюня!

Уже больше полутора недель я ничего не знаю о вас, ничего от вас не получаю. Ума не могу приложить, чем это можно объяснить. Не заболели ли вы? Ведь ты, мамочка, в этом отношении такая аккуратная. Что у вас слышно? Как дела с огородом? Практика у меня начинается 1-го августа, так что через полтора месяца мы наконец свидимся после довольно солидного перерыва. Вчера был в Малом театре, (во время войны Малый театр эвакуировался в Челябинск) где видел “Уриеля Акосту”. Играли такие звезды, как Гоголева, Турчанинова, Царев и др. Получил огромное удовольствие. Самое интересное: приехала Диночка, дочь Елизаветы Александровны Гриншпун (наши уманские друзья) – она меня случайно встретила на улице. Живут они в Куйбышеве. В письме напишу их адрес и подробности. Заказал себе пару ботинок – с обувью у меня стало туговато, и я доволен. Завтра выступаю на конференции. Напишу тебе кое-что очень интересное. Крепко целую. На днях вышлю еще деньги.

Ваш Изя.

Читая сегодня немногие сохранившиеся письма, не могу не думать о невероятной близости отношений в нашей семье. Полторы недели отсутствия писем были предметом больших волнений! В маминой переписке с Изенькой в Челябинске и позже в моей переписке с мамой из Москвы то и дело каждый извиняется за молчание. Связь и забота друг о друге были самой существенной частью жизни. В одном из писем Изя писал: “Ваше трехнедельное молчание доставило мне много горя. Как ты себя чувствуешь?”, в другом: “Простите, что так долго молчал и, вероятно, этим причинил вам неприятное. Но иногда обстоятельства складываются таким образом, что не позволяют сделать самое необходимое”. Я, конечно, не понимал по-настоящему, как тяжело было маме, брат очень остро ощущал все ее страдания: как изменилась мамина жизнь после смерти отца и особенно с началом войны, как от благополучия и уверенности жены, матери, хозяйки дома она в короткий срок оказалась бездомной, почти нищенкой с ребенком на руках, в чужом краю, без помощи. Я понял все это, и очень остро, много позже, особенно, когда мама была уже больна, и до сегодняшнего дня часто думаю с болью и изумлением, как приняла она свою судьбу, с каким мужеством и смирением несла ее до самого конца.

11
{"b":"900458","o":1}