Не-вы-но-си-мо!
II
В половине одиннадцатого я выхожу из дома и пешком отправляюсь в институт. Живу я на Малой Дмитровке, так что ходу неспешным шагом всего с четверть часа.
Середина декабря, а первый снежок только-только выпал. И от этого дышится даже и в самом центре Москвы как-то легко. Прохожу мимо памятника Пушкину в белой шапочке, смотрю на него, киваю головой: «Привет, Александр Сергеич!» На лавочке рядом с ним мы когда-то, бездну лет назад, любили сидеть с Лидой. Целоваться прилюдно тогда не было принято, но мы не меньшее счастье-потрясение испытывали от соприкосновения наших рук… И ведь были мы не так уж и молоды — ей 30, мне 32, а вели себя как подростки. Господи, ну неужели и это всё было?!
Раньше я, выбравшись из толчеи подземного перехода, продолжал путь по Большой Бронной, но с тех пор, как в правом углу площади вместо привычного кафе открыли «Макдональдс», предпочитаю идти к институту по Тверскому. Когда я был добродушнее, эта американская забегаловка с её дебильными гамбургерами, чизбургерами и картошкой фри, переполненная снобствующей публикой (приобщились к западной цивилизации!), напоминала мне муравейник, теперь же эта картина вызывает у меня совсем отвратные ассоциации — громадный труп койота в месиве червей-посетителей. Бр-р-р!
Настроение у меня ни к чёрту, так что я вполне, кажется, готов вслед за чеховским профессором начать брюзжать по поводу мрачного неухоженного вида институтских ворот, построек, сада…
Да, и здание Литинститута, и старое здание университета на Моховой, где преподавал мой тёзка и где мне доводилось бывать не раз, — за минувшие сто с лишним лет новее и, может быть, ухоженнее не стали, но теперь аура истории всё скрашивает-смягчает. На свежего мальчика, приехавшего из провинции и воображающего, что храм литературы и в самом деле храм, ворота и здание Литературного института («Дома Герцена») производят очень даже здоровое впечатление. К слову, второе здание университета на Моховой, где располагается факультет журналистики и где училась, а потом работала моя жена, где учились и мои дети, внутри действительно производит впечатление неприглядное, оно ещё в студенческие годы Лиды обветшало без капремонтов изрядно, но она до сих пор вспоминает-подчёркивает с гордостью, что училась и работала именно в этом старом здании университета, а не в современных высотках и стекляшках на Ленинских сиречь Воробьёвых горах. У меня же, слава Богу, и альтернативы не было: здание у Литинститута одно, так что и в студенческие, и в аспирантские годы я учился-обитал в благодатной атмосфере, где витают тени Герцена, Гоголя, Белинского, Платонова, Пастернака…
Скоро в углу институтского двора на месте хозпостроек выстроят двухэтажную современную коробку учебного корпуса, и новым поколениям студентов не дано будет ощущать вдохновляющую ауру исторических стен.
Но вот насчёт сада или скорее скверика институтского я с Николаем Степановичем в принципе согласен: лучше бы вместо чахоточных деревцев и кустов росли тут высокие сосны и хорошие дубы. Под сенью могучего дуба студенты, быть может, сочиняли бы не ч а х о т о ч н ы е стихи и рассказы, а совсем даже наоборот.
Первый, с кем сталкивает меня судьба при входе в институт, поэт Рейдер. Вот уж не задался день, так не задался! В нашей творческой альма-матер среди моих коллег вообще на удивление много неприятных особей, но вот именно с Рейдером общаться у меня совершенно нет охоты. Понятно, все мы, пишущие-творящие, мним себя гениями, но не до такой же степени! Во времена оны Рейдер сподобился пообщаться с Бродским и, судя по всему, даже подсказать тому парочку рифм. На этом основании ему придумали (или он сам себе придумал) титло учителя нобелевского лауреата. Сам Рейдер пишет-выдаёт километрами рифмованную чушь, не найдёшь в его «поэзии» ни единой запоминающейся строки, но его печатают, издают, включают во всяческие антологии, награждают премиями, пригласили вот в Литинститут новых Бродских пестовать. Он и держит себя соответственно — мэтр из мэтров.
Да и ладно бы, чёрт с ним, но меня уже окончательно достала его чисто еврейская бесцеремонность. Ну неужели не видно, что человек не хочет с ним общаться, разговор поддерживать — нет, руки расставил, лицо расморщил в улыбке, с объятьями лезет:
— Николай Степаныч, голуба, здрасте! Вы видели в «Литературке»? Что творят, а? Я им цикл из тридцати стихов дал, самое свежее, а они только десять опубликовали… Нет, пора Полякова гнать в шею!..
Минут десять я стою на лестнице, переминаюсь с ноги на ногу и выслушиваю эту галиматью, то и дело гмыкая или протягивая неопределённо: «Мда-а-а…»
Наконец у Рейдера звонит мобильник, он отвлекается, и я, воспользовавшись моментом, спасаюсь бегством. Между прочим, этот Рейдер публикует в той же «Литгазете» фрагменты своих «мемуаров» именно о том, как он уже в юности бесцеремонно доставал известных людей: например, однажды без приглашения и вообще предупреждения припёрся домой к Николаю Глазкову знакомиться, и тому только через полчаса чуть ли не силой удалось выставить непрошенного гостя за дверь; в другой раз юный Рейдер, столкнувшись случайно с Зощенко, тут же напросился к нему гости, хотя и сам сразу понял-разглядел, что больному уставшему писателю совсем не до гостей. И ведь припёрся таки к Зощенко домой, сидел и мучил автора «Аристократки» до упора…
Уже поднявшись по лестнице, я вдруг вспоминаю, что ведь сегодня у меня семинар на ВЛК (вот память стала буксовать!), чертыхаюсь, возвращаюсь на улицу, перехожу двор к флигелю, где располагаются Высшие литкурсы и заочное отделение. Слушатели уже ждут меня. Правильнее было бы именовать их курсантами, но так сложилось, что официально они — слушатели Высших литературных курсов; в обиходе — вээлкашники. Десяток мужиков (многие уже с сединами, чуть ли не мои ровесники) и две дамы неопределённого возраста и, как это бывает зачастую у литературных дам, с проблемной внешностью. Уже давно стало общим местом утверждение, что Литературный институт писать-творить не научит. Даже по окончании диплом выдаётся с неопределённо-размытым обозначением статуса-профессии: «литературный работник». А чего бы, казалось, не вписать — «прозаик», «поэт», «драматург»? Или, того чище, — «талантливый прозаик», «гениальный поэт», «профессиональный драматург»? Чего стесняться-то?!
Понятно, что из ста выпускников Литинститута благо если два-три через десяток лет будут что-то значить в текущей литературе, печататься и издаваться, что называется, активно участвовать в литпроцессе, формировать этот процесс. Для чего учились остальные? Где они и что делают? Вот я, выпускник середины 1970-х, порой в тоскливую минуту оглядываюсь на литературном пустынном поле текущего XXI века, прикладываю ладонь к глазам, до боли всматриваюсь: ау, соратники-сокурсники, где вы? Есть ли в поле жив человек? Вместе со мной диплом «литературного работника» получили 85 человек, 35 лет минуло (вся творческая жизнь Чехова уместилась в 25 лет, Лермонтова — в 15!) — ни единый, кроме меня, не поставил хотя бы одну заметную книгу на полку российской словесности.
И скучно и грустно, и некому руку подать…
С ВЛК, казалось бы, картина совсем другая. Сюда принимают людей, уже чего-то добившихся в литературе, имеющих корочки Союза писателей, можно сказать, профессионалов. У них лишь один пробел: нет высшего филологического образования — крестьяне и пролетарии. Им и выдаётся через два года учёбы свидетельство, что они прослушали курс наук, подтянулись по грамотности до выпускников гуманитарных вузов. Но и здесь, на ВЛК, общая картина-ситуация и прежде радовала мало, а ныне, когда курсы стали платными, дело вообще швах. Ну нет слушателей уровня Айтматова, Астафьева, Белова — прежних славных выпускников.
Итак, сидят мои подопечные, ждут. Лица у многих вээлкашников помятые. В комнате явно ощущается запах перегара. У меня опять начинает болеть голова, настроение ещё более понижается. Сегодня мы обсуждаем творчество (а если говорить обыденным слогом — литпотуги) Олегова — сорокалетнего сноба из Баранова. Впрочем, почти все вээлкашники и уж тем более студиозусы — они все снобы. Так что для разминки я пытаюсь хотя бы чуть сбить с них эту авансом выпестованную спесь.