– Думаешь, приедет? – бросил Антуан, прикуривая.
На улице тихо шелестели деревья. Ночь была еще теплая. Из сада доносились запахи земли и смолы. Антуан поджег фитиль масляной лампы, освещавшей наш угол террасы. Он купил ее родителям в начале лета. Они ею ни разу не пользовались. Я пожала плечами. Разве с Полем поймешь? Он всегда поступал, как ему в голову взбредет. Приличия его не волнуют. Как будто статус художника дает ему право. Считал, что никому ничем не обязан. Тем более семье, которую размазывал в каждом фильме, в каждой пьесе, хоть и отрицал это. Твердил: это же вымысел, какое это имеет к вам отношение. Да что он себе думает? Я, конечно, не такая киноманка, как он, не особо увлекаюсь литературой и театром, – вернее, у меня на них не хватает времени, – но уж эту отмазку я знаю, всю эту херотень про вымысел, этот жалкий способ уйти от ответа, эти лицемерные штучки. “Но ведь герой – рыжий!” – огрызается, оправдываясь, Кристиан Клавье в “Моих наилучших друзьях”[2]. И потом, его интервью. Тут я вообще не знаю, какие можно найти оправдания. Лично я была на него не в обиде. Мать тоже. Не хуже самих пьес или фильмов. Но Антуан смотрел на дело иначе. В его глазах то, что брат по ходу беседы лжет, выдумывает себе детство, какого на самом деле не было, семью, не совсем такую, в какой вырос, подтасовывает воспоминания и прошлое ради собственной выгоды, – самая что ни на есть гнусная непорядочность. И тут уж не сошлешься на вымысел, поэтическую вольность или еще какую-нибудь фигню в том же духе. Нет. Это вранье чистой воды. Откровенное надувательство, пусть и интеллектуальное.
– Нет, каков ублюдок! – орал он. – Мифоман хренов. Цену себе набивает. Чтобы его все жалели или уж не знаю что. Какой врун! Да еще эта манера плакаться на свое детство… Манера все чернить. Маму, папу, этот дом, этот город…
Обычно я пропускала все это мимо ушей. В чем-то Антуан, конечно, был прав. Но он на шесть лет младше Поля. И на восемь – меня. У нас были не совсем одни и те же родители. Поль, наверно, сгущал краски, но я знала, что река его лжи берет начало из ручейка, в котором кроется намек на правду. Во всяком случае, на его правду. Не совсем мою. Но не имеющую ничего общего с правдой Антуана. Даром что мы все выросли под одной крышей.
– А ты видела его последний фильм? – спросил Антуан.
Я не решилась сказать правду. Да, я его видела. Причем еще до выхода в прокат. Поль позвал меня на закрытый показ со съемочной группой. Тогда я удивилась. Он уже давно не делал таких вещей. Не звал никого из нас на просмотры, на предпремьерные показы. Не слал приглашений на свои пьесы. И вообще, когда мы с ним пересекались – случалось это редко, без папы, потому что после их последней стычки это стало невозможно, и всегда не здесь, не дома, потому что не могло быть и речи о том, чтобы папа решил нас не стеснять и удалился из собственного жилища, – мы никогда не говорили о его постановках. Табуированная тема. Он не желал оправдываться, да и в любом случае, как он говорил, “нам не понять”, у нас нет нужной дистанции, дистанции зрителя. Мы вкладываем в его творения дополнительные смыслы, у нас искаженное видение. Нас слепят семейные связи, общее прошлое. Все эти споры ни к чему. Диалог глухих. В конечном итоге он вынес из своей киножизни только одно: с близкими, в частности с семьей, поладить невозможно. Либо он все выдумывает, извращает, переиначивает, и его обвиняют во лжи, в преувеличениях, манипуляции, непочтении, подрыве сложившейся репутации: что о нас скажут, кем мы из-за тебя прослывем, что соседи подумают? Либо он строго держится правды, и выходит то же самое: как он смеет все это рассказывать, бросать нас на съедение, вытирать о нас ноги, не уважать нашу частную жизнь?
– Филип Рот говорил: писатель в семье – смерть для семьи. Так вот, с киношниками и режиссерами то же самое, – заявил он мне однажды.
Надо думать, изречение великого американского писателя служило в глазах Поля и снятием запретов, и отпущением грехов.
С этим его сообщением, приглашением на просмотр его последнего фильма, я обманулась вдвойне. Во-первых, вообразила, что Антуан с мамой тоже будут, без отца, конечно, – Поль не желал делать ему навстречу ни малейшего шага (обратное тоже верно). А во-вторых, думала, что это предпремьерный показ. Нарядилась и накрасилась соответственно. Стефан с детьми обстебали меня от души. И то сказать, маленькое черное платье с декольте, колготки в сеточку, шпильки, подводка для глаз и пунцовая помада – это тебе не больничный халат и кроксы или джинсы и толстовка с капюшоном, которые я сразу натягивала дома. Ошибку свою я заметила, только войдя в холл роскошного частного кинозала, притаившегося возле парижского парка Монсо: я была единственной, кто так расфуфырился. Некоторых актеров, одетых во что попало, в “повседневную”, чтобы не сказать “домашнюю” (спортивные штаны и бесформенная толстовка поверх растянутой футболки) одежду, было не узнать – притом что двое-трое из них были из тех звезд, что красуются на журнальных обложках и дефилируют по красной дорожке в Каннах, Венеции или Берлине в костюмах от-кутюр. Когда я появилась, Поль был занят, важный разговор с кем-то, с продюсерами, прокатчиками, своим первым помощником, представителями телеканалов, которые финансировали его полный метр. Наконец он меня заметил и, отделившись на миг от обступившей его группы, чмокнул в щеку.
– А, пришла? – удивленно бросил он.
Можно подумать, он забыл, что сам меня пригласил. Мы обменялись парой ничего не значащих фраз. Он отвесил комплимент насчет моего вида, я так и не поняла, издевался или нет. И на том все. Он вернулся к гостям, а я почувствовала себя такой неуместной среди всех этих людей, такой овцой в своем вечернем платье, что прошла прямиком в зал. И каким-то чудом оказалась не первой. Там уже была какая-то женщина, пресс-атташе, наверное, укрылась, чтобы позвонить.
После показа он снова оказался в плотной толпе, мы едва сумели попрощаться, обсудить фильм случая не представилось. Я вернулась на парковку, недоумевая, зачем он меня позвал, причем только меня, да еще на этот опус. Что он мне хотел этим сказать? Может, в фильме было что-то касающееся нас обоих, что-то, чего я не уловила? Какой-то намек? Разоблачение?
С тех пор я его не видела и с ним не созванивалась.
– А ты? – Я решила уклониться от ответа. – Ты сам этот фильм видел?
Антуан пожал плечами, на щеках у него заходили желваки.
– Видел, конечно. Я их все смотрю, представь себе. Даже его долбаные пьесы, и те смотрю. Хочу знать, под каким соусом нас едят. Как еще мне заедут по морде. В кого еще перекрасят. В трейдера без стыда и совести? В безмозглого стартапера? В невежду-рекламщика? В братишку-подельника, который отцовской грубости в упор не видит? Ах-ах, какой саспенс… И потом, может, у вас в больничке его фильмы и пьесы в гробу видали, и правильно, но у нас – ты не представляешь, обязательно какой-нибудь чувак будет выставляться, как он любит театр, авторское кино и все такое прочее, потому, натурально, что вбил себе в башку, будто, если тебе платят бабки, надо хотя бы делать вид, что ты чуть-чуть культурный, короче, обязательно найдется такой чувак, меня ему представят, а он выдаст: “Эриксен, как тот режиссер?” Я отвечу, что я его младший брат, и готово дело, получаю по самое не могу, вся эта публика считает своим долгом разоряться по поводу его, так сказать, шедевров. Ты бы видела, они все вдруг мнят себя критиками из “Кайе дю синема”. В общем… я что сказать хотел… ну да, видел я его. Какой ушлепок все-таки. Даже и неплохо. Не знаю, чему я до сих пор удивляюсь. Каждый раз попадаюсь. Каждый раз только глазами хлопаю. Думаю: нет, не посмеет. А потом он раз – и посмел.
– Что посмел?
– Ну, как всегда. Все переписать. Все преувеличить. Вывалять папу в грязи. Всех нас в дерьмо втоптать. Сделать из меня главного злодея.
– Главного злодея?