Василий неоднократно хотел полюбопытствовать, мать, быть может, сводить. Только каждый раз, проезжая мимо – не до того было, а пешком же – всё бегом. Полупрозрачный раненый с перебинтованной головой смотрит из окна на капитана гвардии, пытается понять: авось, увидит, поможет.
Василий давно научился прикидываться – ничего не вижу, ничего не знаю.
Выехав на Екатерининскую набережную и напрямик до Невского – утопленники… десятки поди, только на Екатериненском канале, а сколько таких по всему Питеру? – Не счесть.
Василий зарылся поглубже в шинель. Самый короткий путь, он же самый холодный. Будто сама Кривуша, которую люди загнали в гранит, мстит за то людям. Не только холодом, но и зловонием, что сейчас, в скачке, в мороз, почти не чувствуется, но вот летом…
Даже на соседнюю Большую Конюшенную доносится зловоние.
Лучше бы засыпали её, воду эту, право слово. Собирались ведь, только не решились.
Вот он, Итальянский мост, что в нём итальянского, Василий решительно не понимал: деревянный, как и многие другие. Разве только, что бедолага Колпицын, соорудивший мост на собственные средства, ни возмещения, ни разрешения брать по копейке за проходку от властей не получил. И водовоз поныне тут. Ещё мальчиком Василий видал его здесь, тогда еле ноги унёс, не сумев объяснить потерянному, заплутавшему мужику, что тот помер давно…
“Тоже мне… итальянский мост”.
Надобно Италий – езжай в Италии. Тут Русь-матушка, со своими правилами.
То есть без правил.
Отсюда, с переправы этой, как на ладони открывается вид на строящийся собор – Василий обернулся по привычке, мысленно хоть, но всё же осенил себя крестом. Не мог не осенить: храм тот неведомо, когда достроится, пусть хоть век строят, но сколько будут строить, да и потом, когда откроют святое место, каждый русский человек вспоминать должен, что неразумный народ со своим отцом способен сделать. А отец – вовек не забывать, что не все сыновья сыновьи чувства хранить способны, а голодные, тем паче.
На то место Василий и сам ходил. Государь, хоть и мёртвый, да всё же государь. Штабс-капитан его же, Императорской гвардии, царю и после смерти хотел послужить. Только Бог милостив, и не держит боле ничего на этой земле царя, который народ свой освободил.
Далее дом, в котором сам Некрасов комнаты снимал… писателя уже давно там не найти, а он, поди ж ты, всё ещё светится, отбрасывая лучи из окон на наметённые сугробы.
Вот и он, дом американский. Василий спешился недалече, кликнул трактирщика, чей трактир ещё сто лет назад рядом стоял.
– Любезный! – мужик, что сидел под фонарём, даже не дёрнулся. За столько-то лет, поди привык, что всё не его окликают.
Василий повторил зов, остерегаясь выходить на свет. Ежели в здании кто засел – хорошо увидят.
Мужик, наконец, встрепенулся.
– Скажи-ка, мил человек, давно ли кто входил в ту дверь?
– Барин! Да как же это?! Я уж и не чаял! Барин! Отец родной! – трактирщик бухнулся на колени, и штабс-капитану, уже привычно, пришлось объяснять и сулить: сперва дело сделаем, а позже я тебя честь по чести на свет отправлю. – Никого не было! Вот те крест! – толстые, хоть и призрачные пальцы перекрестили тело широко, размашисто – привычно. – Свет только был! Как засветилось всё! Я наперво уразумел: за мной, пора, – пока он говорит, всё время трясёт косматой башкой. – Но нет. Тогда подумал, что всё! Конец настал всему свету Божьему и все теперича полягут… но нет.
– Я сегодня вернусь за тобой, как здесь управлюсь. Вернусь и провожу тебя. Жди.
Мужик, пребываючи в экстазе, забыл, видать, что нет на нём шапки, как и шубы, да и потянул сам себя за волосы, силясь честь оказать.
Василий ушёл, направляясь туда, куда, если узнают, что входил ночью гвардеец – скандала не избежать. В этом уродливом, огромном, кичливом здании квартируется ещё и посольство американцев.
Он потянул на себя ручку – ожидаемо, дверь заперта. От соседнего здания отделилась тень, чиркнула спичка – соглядатый охранки. Василий подошёл и тот без слов, глазами одними, кои только и видно из-под нахлобученной папахи, показал на людскую дверь.
Ну что ж… орёл американский, может здание и хранит, только не от Русских Гвардейцев.
В холл он вошёл с людской, чёрной стороны, аккурат позади лестницы. Впотьмах было бы не столь удобно, если бы не американцы с их большими окнами, через них, думается, сам снег освещает всё внутри.
Неживой строитель – капитан глянул на него в упор, спрашивая: “где?”. Тот оказался понятливым и кивнул за стенку, куда Василий тут же прошагал.
Изумление – самое мягкое слово, что пришло на ум военному.
Василий выругался, когда увидел вжатую в стену девушку. Живую девушку.
Та, кажется, и вовсе не дышала. Смотрела на гвардейца таким странным взглядом… в нём одновременно читался испуг и… счастье?
Девушка дёрнулась, будто хотела не то обнять, не то запрыгнуть на гвардейца, но передумала и ещё сильнее вжалась в стену.
– Что вы здесь делаете? Вы одна? Как вы сюда попали?
Страх из глаз ушёл в миг, стоило только прогрохотать мужскому голосу.
Очень странная реакция.
Очень. Потому как обычно, этим самым басом, штабс-капитан мог и всю свою роту разом усмирить.
– Через дверь? – голос барышни звучит тонко, словно рассеивая искорки радости.
И улыбается. Так улыбается, что Слепцов усилием подавил порыв разулыбаться ей в ответ.
Она протянула руку и кончиками пальцев тронула рукав шинели.
– Это ты… ты… настоящий…
Сюр.
Она не спрашивала, а словно убеждалась.
А ещё радовалась. Так радовалась, словно брата родного увидела.
– Что вы здесь делаете?
Она судорожно огляделась. Взгляд её остановился на золочёной, но в свете ночи кажущейся серебрянной швейной машинке на постаменте.
– За платьем пришла. А здесь закрыто. Представляете? Вот незадача! Но я уже осознала свой промах и как раз собиралась уходить, а тут вы…
Незнакомка явно пыталась заговорить зубы сотруднику охранки.
– Здесь нет платьев. Здесь продают машины, что эти платья шьют, – говорить очевидное, что знала вся столица было неловко даже.
– Тем более! А пойдёмте отсюда, а? Вась…
И он было пошёл. И даже ногу в тяжёлом сапоге от пола оторвал, подразумевая, что барышня за ним проследует, и резко повернулся.
– Вась… вась… Васильевский остров! – и Слепцов выдохнул, прогоняя подозрительность.
– Вам на Васильевский надобно?
– А, нет, не надо, говорят, там красиво, – они двинулись к выходу, в ту самую дверь, через которую прошёл капитан. – Кунсткамера там, эрарта… – она взмахнула в воздухе тонкой ручкой, а Василий засмотрелся – он ждал, что с кончиков её пальцев должны посыпаться искорки.
Особенно здесь, на улице, в свете редких фонарей сверху, и будто подсвеченная снегом с земли.
И вновь тень отделилась от стены. Он медленно кивнул, давая понять, что всё хорошо.
Искорок не было, вместо них из приоткрытых губ незнакомки вырывались облачка пара. Её белоснежная шубка сразу заиндевела у ворота и она то и дело поглядывала на штабс-капитана, а затем ненадолго глядела под ноги и снова на него.
Они миновали часовой магазин Мозера. В окнах-витринах поблёскивали часы всех красот и мастей, нарядно уложенные помеж веток хвои.
Петербург с приходом Рождества совсем другим становится, словно сходит с картинок детских книжек писателей-немцев. Чудно, как раньше Василий этого не замечал.
– Эрарта? – на незнакомку хотелось смотреть. Даже не так: ею хотелось любоваться. Только невозможно себе представить, как это, любоваться вот так открыто девицей. Она оскорбится, и будет права.
И на город хотелось смотреть. Единственное, на что не могла повлиять эта диковинная барышня, так это на то, что как и ранее, так и теперь, человек, что видит призраков, не хотел смотреть на людей.