На улице стало еще холоднее, и ледяные капли дождя вонзались в лицо крохотными иголками. «Это парижская снежная буря гонится за мной», — сказал он, и она шаловливо улыбнулась в ответ: «Дай Бог, чтобы она пришла, эта ваша буря, я очень люблю снег». Сев в такси, она тотчас извлекла из сумки оперную программку на немецком языке. «Мне кажется, что это какая-то современная опера, — сказал она, — надеюсь, она нам понравится». — «Современная?» — переспросил он, и тупой страх поднялся в нем. «Да, что-то экспериментальное, шурин слышал о ней хорошие отзывы, будем надеяться, что она нас не разочарует, а уж завтра пойдем на что-нибудь классическое». — «Но тогда вам придется рассказать мне ее содержание и помочь мне понять, — с напряженной улыбкой сказал Молхо, то и дело поглядывая в окно, за которым тянулись все более широкие улицы, — я не знаю ни слова по-немецки, так что я теперь полностью в ваших руках», и она радостно улыбнулась ему в ответ: «Да, конечно», — и с силой просунула свою теплую ладонь в его руку, заставив его вздрогнуть.
Такси въехало на большую площадь перед ультрасовременным зданием оперного театра, и, выбравшись из машины, Молхо поначалу решил, что попал на какую-то молодежную демонстрацию. Он ожидал увидеть здесь тех любителей оперы, которые летели с ним утром в самолете, но в толпе, состоявшей в основном из местных немцев, преимущественно молодых, не обнаружил ни одного знакомого лица. Их тотчас окружило множество молодых мужчин, спрашивая, нет ли у них лишнего билета, — на концертах в Израиле ему никогда не приводилось видеть такого количества молодежи, можно было подумать, что все пожилые немецкие меломаны вдруг вернулись во времена своей молодости, их тела выпрямились, волосы снова потемнели или зазолотились, и вот они снова здесь — стоят перед ним, говорят негромко и вежливо, все в маленьких круглых металлических очках, с густыми гривами волос и аккуратно подстриженными бородками. Впрочем, то тут, то там можно было увидеть и человека постарше, вроде той высокой, прямой старухи, что стояла неподалеку от них, опершись на палку, в кругу юношей и девушек, которые внимали ей с явным почтением. Теперь Молхо убедился, что его спутница была права, говоря об отсутствии формальностей, — большая часть людей здесь была в куртках, джинсах и плащах.
5
Давали оперу 30-х годов, и, когда занавес поднялся и послышалась глухая, настойчивая музыка, перед ними вначале открылась голая темная сцена — точно разверзлась какая-то глубокая пустота, — а потом постепенно, с помощью какого-то технического фокуса, которого Молхо так и не разгадал, откуда-то сверху стали струиться и метаться длинные тонкие полоски желтоватой ткани, создавая впечатление дождливой бури в пустыне, и на сцену начали со всех сторон входить люди в одинаковой черной униформе, молодые и старые, — Молхо с удивлением увидел среди них и совсем пожилых, которые танцевали, пели и даже кричали наравне со всеми остальными. Из невидимого потолка опустились на длинных сверкающих нитях стены домов и вывески магазинов, выполненные в несколько старомодном стиле, и что-то сжалось у него внутри, потому что эта опера была совершенно не похожа на то, что он видел в Париже, — она была более серьезной, напряженной, даже мрачной, — но он тут же ощутил наэлектризованную атмосферу в зале и почувствовал, что окружавшая его молодежь всей душой отзывается навстречу этим звукам. Он тоже попытался сосредоточиться, стряхнув с себя воспоминания о событиях последних часов — утро в Париже, долгий путь в аэропорт, поиски нужной стойки и негодование свояченицы при виде таблички с надписью Voles Opera, — а из оркестровой ямы между тем все поднимались и поднимались к нему звуки музыки, то неистовой и дикой, то колышущейся размеренно и медленно. Ему вдруг, неизвестно почему, вспомнился его дом в Хайфе — не забывает ли его младший закрывать на ночь газ? Между тем из толпы на сцене уже выделились главные герои — пятеро исполнителей, двое мужчин и три женщины, — которые вскоре оказались вовлечены в какой-то мучительный оперный спор и принялись бурно, чуть не насмерть, сражаться друг с другом и так же бурно примиряться, то и дело перекатываясь при этом по сцене и временами проваливаясь в дыру посредине и появляясь вновь в самых неожиданных местах. Молхо неприметно прикрыл ладонью рот, пытаясь проверить, не пахнет ли оттуда, с сожалением вспомнил, что не почистил сегодня зубы, когда переодевался, и внезапно ему пришла на память та долгая ночь после большой операции, происходившей год назад, когда он сидел у кровати жены в больнице и она, все еще опутанная трубками и бинтами, весело рассказывала ему, что уже путает, какие отверстия у нее в теле — ее собственные, а какие от капельниц, и потому не может различить, где в нее что-то вливается, а где выливается. Он слушал ее тогда очень внимательно, страстно стараясь примерить это ощущение на собственное тело в надежде обрести понимание еще каких-то иных человеческих переживаний, и поддерживал разговор своими вопросами, пока она не замолчала от усталости. Он снова поднял затуманенный взгляд на сцену и стал, напрягаясь, следить за действием, все больше и больше страдая от дисгармоничности музыки, а потом искоса посмотрел на свою сидевшую рядом спутницу, которая слушала, как загипнотизированная, со сверкающими глазами, увидел очертания ее грудей под платьем и подумал — интересно, каковы они в действительности; и придется ли ему целовать их этой ночью, или же он сумеет все-таки ограничиться поцелуем в лоб и поднимется к себе в номер, предоставив завтрашнему дню самому позаботиться о развитии событий. Он снова подосадовал, что не вспомнил почистить зубы. Она поймала его взгляд, и он грустно улыбнулся: «Если вы что-нибудь понимаете, расскажите и мне». — «Но это символика, — сказала она, — сплошная символика». — «Да, я вижу, что символика, — сказал он, — но что именно это символизирует?» И тогда она попыталась объяснить ему, но он почувствовал, что и она не так уж все понимает. Однако вокруг тут же зашикали. Видно, люди здесь были крайне чувствительны к любой, самой мельчайшей помехе. Ему было странно, что при такой цене билета к нему не прилагают программку по-английски. «Ладно, переживем», — прошептал он про себя и прикрыл глаза, чтобы хоть немного защититься от этой музыки, которая так угрожающе накатывалась на зал, будто хотела выжать из слушателей все их жизненные силы, иссушить их и закабалить, хотя Молхо-то на самом деле нуждался, скорее, в том, чтобы ему эти силы влили заново, — впрочем, не так быстро, быть может, а мало-помалу, — и он снова прикрыл глаза, ощущая, что эта странная музыка и впрямь вытягивает из него все соки, а потом, поняв, что перерыва, видимо, уже не будет, разрешил себе расслабиться и слушать с закрытыми глазами, а может, даже и вздремнул немного, но наверняка совсем немного, потому что она тут же мягко, но настойчиво растолкала его, и он проснулся, обнаружив, что сцена уже освещена, и это освещение становится все более ярким, все певцы стоят в пышных нарядах, и музыка стала более мелодичной, и ему, сидевшему в разгоряченном спектаклем зале, вдруг показалось, что опера вполне мила, и хотя он так ничего и не понял, но уже примирился с происходящим, так что, когда взорвались аплодисменты, он присоединился к ним от всего сердца и вместе с окружающими его людьми, поднявшимися на ноги, чтобы аплодировать еще и еще, тоже почему-то встал, чтобы внести свой вклад в эти аплодисменты — возможно, в компенсацию своей дремоты. Она слегка удивилась его неожиданному энтузиазму, и он сказал с улыбкой: «Я, конечно, не очень много понял, но в самом конце что-то почувствовал, еще и сам не знаю что, но я в любом случае не жалею, что мы пошли». И она внимательно посмотрела на него своими узкими китайскими глазами.
Сначала им пришлось искать гардероб, чтобы забрать его плащ, и они долго блуждали по быстро пустеющим коридорам. Когда они наконец вышли из здания, оказалось, что дождь, сопровождавший их до самого входа в оперу, теперь стал еще более колючим. Хотя время было не очень позднее, всего половина одиннадцатого, но улицы уже казались пустынными — большая часть зрителей сразу же куда-то исчезла, — и они присоединились к длинной, несколько беспорядочной очереди, собравшейся наверху, под небольшим навесом у входа в здание, откуда к улице вели широкие ступени. То были в основном люди их возраста или старше, напряженно следившие за жестами старика распорядителя в черной униформе с красной лентой на рукаве и в нелепой фуражке, который тщетно пытался своим слабым, старческим свистом привлечь внимание таксистов, мчавшихся по близлежащему шоссе. Она оперлась на Молхо, буквально прижавшись к нему, и он отчетливо почувствовал все ее тело. Он ответил ей со сдержанной щедростью. Может быть, в ней уже проснулось тайное желание? Но нет, опера, видимо, утомила и ее, потому что она тут же о чем-то задумалась, — наверно, он разочаровал ее тем, что задремал во время спектакля, а может, ей все еще помнились его банальные и вялые ответы во время ужина. Такси сворачивали к очереди редко, и ожидание затягивалось. «Может быть, пойдем пешком, — вдруг предложила она, — это недалеко, я смогу найти дорогу». Но он заколебался, у него уже были основания сомневаться в ее умении ориентироваться на здешних улицах, а тут еще этот ледяной дождь, похожий на стену тонких заостренных прутьев. «Нет, — отказался он, — лучше дождемся такси». И они остались в медленно продвигавшейся очереди. Теперь машины стали подходить чаще, и вскоре они уже оказались в первых рядах. Неожиданно подъехали сразу два такси, и две старухи, стоявшие перед ними и до сих пор ни словом не обменявшиеся друг с другом, одновременно начали медленно спускаться по скользким ступеням. Тем не менее Молхо почему-то казалось, что эти старухи поедут вместе, и он уже приготовился двинуться за ними, но его спутница замешкалась. Он действительно оказался прав — они сели в одну машину, и водитель следующей деликатно погудел, подгоняя пассажиров. «Быстрее, наша очередь!» — сказал он, сняв руку советницы со своей, быстро вышел из-под навеса и побежал вниз по спуску лестницы, чтобы не упустить такси. Она начала торопливо спускаться следом в своей распахнутой меховой шубке, наклонившись, словно все еще пыталась опереться на его отсутствующую руку, и в то же время стараясь догнать его, как будто не была уверена, что он подождет ее внизу. «Осторожней!» — крикнул он, увидев, что она вдруг споткнулась, но возглас уже запоздал — она упала, заскользила вниз, прокатилась по трем-четырем широким ступеням, потом остановилась и привстала, точно быстрая белка на бегу, и тотчас снова опустилась на ступени с выражением сильной боли на искаженном лице. Одна ее туфля полетела вперед. Молхо испуганно бросился наверх, опережая немцев, тоже устремившихся ей на помощь, подхватил упавшую туфлю, почему-то обратив внимание, что внутри она выглядела более потертой, чем снаружи, и, схватив свою спутницу за руку, склонился над ней — она произнесла несколько успокоительных слов на иврите и по-немецки, — чулок на ее ноге был порван, Молхо различил небольшой кровоподтек, и от вида ее крови у него сразу печально защемило сердце, он почти опустился на колени на обледенелых ступенях, чтобы помочь ей надеть слетевшую туфлю. Она покраснела: «Все в порядке, все в порядке», выхватила у него свою туфлю и, не надевая ее, поднялась на ноги, к радости выглядевших всерьез обеспокоенными немцев, а потом, сильно хромая, прошла к такси, ждавшему их с открытой дверцей.