О, даруй мне хладнокровную силу воли. Даруй мне познание истинной натуры человека. Если один человек отталкивает другого, это ведь не преступление. Даруй мне маску ярости.
– Да, правда. Тебе, Сигэ-тян, обязательно дадут все, о чем попросишь, а вот папе, может, и нет.
Даже боги внушали мне страх. В божественную любовь я не верил – только в божественную кару. Вера. Я считал ее смиренным появлением со склоненной головой перед высшим судом, чтобы принять удары бича богов. В ад я еще мог поверить, но верить в существование рая мне казалось невозможным.
– А почему тебе нет?
– Потому что я ослушался родителей.
– Правда? Но все говорят, что ты очень хороший.
Я знал, что все в доме доброжелательны ко мне, потому что поддались обману, сам же, однако, боялся всех и каждого, и чем сильнее боялся, тем лучше ко мне относились, и чем лучше становилось отношение, тем больше страха оно вызывало, побуждая меня держаться ото всех на расстоянии, но объяснить Сигэко этот злосчастный изъян было почти невозможно.
– И что же ты хотела попросить у богов, Сигэ-тян? – как ни в чем не бывало перевел я разговор.
– Хочу моего настоящего папу.
Я вздрогнул, закружилась голова. Враг. То ли я враг Сигэко, то ли она мой, но так или иначе, и здесь нашелся представляющий для меня угрозу страшный некто – чужак, непостижимый чужак, полный секретов: таким внезапно стало казаться мне лицо девочки.
Я рассчитывал хотя бы на Сигэко, а оказалось, что и у нее есть «бычий хвост, чтобы внезапно насмерть прихлопнуть овода». Отныне даже перед Сигэко мне предстояло робеть.
– Сердцеед! Ты здесь?
Вот так Хорики и начал снова бывать у меня. Хоть он и бросил меня на произвол судьбы в день побега, я не мог ему отказать и приветствовал его слабой улыбкой.
– Похоже, манга твоя приобретает популярность. Куда уж нам до не ведающих страха дилетантов с их безумствами. Но смотри, не расслабляйся. Ведь рисовать ты лучше не стал.
Он прямо-таки строил из себя наставника. Как обычно, терзаясь вопросом, каким стало бы его лицо, покажи я ему свой рисунок с «обакэ», я сказал:
– Чтоб больше я от тебя такого не слышал. А то до истерики дойдет.
Хорики отозвался еще самодовольнее:
– Если выезжаешь на одной практической сметке, рано или поздно выдашь себя.
«Практическая сметка». Услышав это, я не смог сдержать горькую усмешку. Это у меня-то практическая сметка! Неужели бояться людей, сторониться их, обманывать, как я, и придерживаться в качестве хитроумного жизненного принципа расхожей мудрости «не буди лихо, пока оно тихо» – одно и то же? Да, люди совсем не понимают друг друга, но даже воспринимая кого-либо совершенно превратно, всю жизнь, ничего не замечая, его считают лучшим другом, а когда он умирает, со слезами произносят по нему хвалебные речи – разве не так?
Так или иначе, Хорики – несомненно, нехотя, поддавшись уговорам Сидзуко, – участвовал в устранении последствий моего побега и теперь вел себя в точности как важный благодетель, который помог мне начать жизнь заново, или как посредник, и обращался ко мне с такой серьезной миной, словно читал проповедь, но вместе с тем ему случалось среди ночи заявиться в гости пьяным или занять пять – всегда только пять – иен.
– Пора тебе перестать таскаться по женщинам. Дольше общество этого не потерпит.
И что же такое это общество? Люди вместе взятые? Наверное, в нем и заключается сущность этого мира. Всю жизнь я считал общество чем-то сильным, суровым и страшным, а когда услышал, как о нем упоминает Хорики, с языка чуть не сорвалось: «И что это за общество – ты, что ли?», – но чтобы не злить его, я промолчал.
«Общество этого не потерпит».
«Не общество. Ты этого не потерпишь – верно?»
«Будешь так поступать – общество жестоко обойдется с тобой».
«Да не общество. А ты, ведь так?»
«Опомниться не успеешь, как общество сделает тебя изгоем».
«Не общество. Изгоя из меня сделаешь ты, да?»
Знал бы ты, насколько лично ты страшный, странный, бесчестный, хитрый, как старый тануки[7], как напускающая злые чары колдунья! Все это и еще много разных слов промелькнуло у меня в голове, но я лишь вытер лицо носовым платком, сказал:
– Аж холодный пот прошиб.
И улыбнулся.
Но с тех пор я чуть ли не уверовал: что есть общество, если не индивид?
Понимая под обществом не что иное как индивида, я как будто бы начал действовать по собственной воле в большей мере, чем раньше. По словам Сидзуко, я стал чуть более своенравным и уже не так робел. И Хорики тоже замечал, что я сделался необычно прижимистым. А Сигэко говорила, что я уже не так ее люблю.
В молчании, не улыбаясь и продолжая присматривать за Сигэко, я рисовал и «Приключения Кинта и Ота», и «Беспечный монах» – явную подделку под цикл «Беспечного монаха», и «Непоседу Пин-тян», и другую мангу, названия которой я отчаялся понять, для разных заказчиков (мало-помалу заказы стали поступать и от других издателей, все они были рангом еще ниже, чем журнал, в котором работала Сидзуко, – что называется, третьеразрядными), рисовал в чрезвычайно мрачном настроении, еле-еле, медленно выводя каждую линию, только чтобы заработать на выпивку, а едва возвращалась с работы Сидзуко, тут же уходил, словно меняясь с ней местами, пил дешевое и крепкое спиртное где-нибудь возле уличного лотка или в баре с одной только стойкой у станции Коэндзи и, слегка взбодрившись, возвращался в квартиру.
– Если присмотреться, странное у тебя лицо. Вообще-то идею для лица беспечного монаха ты мне подала, когда спала.
– А когда вы спите, лицо у вас становится прямо старческим. Будто вам уже за сорок.
– Ты виновата. Иссушила меня. «Как вода течет, человек живет. Груз каких забот ивы к речке гнет?»
– Не шумите, ложитесь-ка спать пораньше. Или, может, поесть хотите?
Она держалась невозмутимо и будто не желала поддерживать разговор.
– Выпью, если есть. «Как вода течет, человек живет. Человек течет»… нет, «как вода течет, так и жизнь идет…»
Пока я пел, Сидзуко раздевала меня, я засыпал, уткнувшись лбом ей в грудь, и таким был каждый мой день.
…А после – день очередной прожить,
В нем соблюдая лишь один закон:
Безумства радости, неистовую боль
Стараться стороною обходить,
Как жаба – камень на своем пути.
Когда мне попались эти стихи Ги-Шарля Кро в переводе Бин Уэда, лицо будто вспыхнуло и покраснело.
Жаба.
Так вот что я такое. Дело не в том, потерпит ли меня общество. И не в том, сделают ли из меня изгоя. Я – тварь ничтожнее собаки, ничтожнее кошки. Жаба. Ковыляю кое-как – и только.
Постепенно я пил все больше. В поисках выпивки бывал не только у соседней станции Коэндзи, но и в Синдзюку, и даже в Гиндзе, не ночевал дома, пренебрегал «нормами» – то корчил из себя буяна в баре, то целовался с кем попало, предавался дикому, разнузданному пьянству так же, как перед неудавшимся двойным самоубийством, – нет, еще безогляднее, и настолько нуждался в деньгах, что даже уносил из дома одежду Сидзуко.
Минуло больше года с тех пор, как я появился в этом доме и горько усмехнулся драному воздушному змею; на сакуре уже распустились листья, когда я опять тайком вынес из дома оби и нижнее кимоно Сидзуко, заложил их в ломбарде, вырученные деньги пропил в Гиндзе и провел вне дома две ночи подряд, а на третий вечер, естественно чувствуя себя виноватым и невольно стараясь ступать тише, вернулся в квартиру и услышал из-за двери комнаты Сидзуко ее разговор с Сигэко.
– …А почему пьет?
– Папа пьет не потому, что ему это нравится. А потому, что слишком уж он хороший человек, вот и…
– Пьет, потому что хороший?
– Не то чтобы, но…
– Вот папа удивится!
– Еще неизвестно, понравится ли ему. Ой, смотри, смотри – выскочил из коробки.