БУДЕТ Сказуемое придаточного предложения оказывается формой буд. вр. все того же глагола-связки: взгляд в будущее актуализуется с соблюдением лексического минимализма.
А где подлежащее к этому сказуемому? Оно угадывается, – учитывая форму 3‐го л. ед. ч. глагола, – в виде частого в эпиграммах он. Но даже эта уклончиво местоименная форма в тексте не прописывается, – возможно, в порядке иронической игры с принятой в эпиграммах хорошего тона анонимностью (или псевдонимностью) адресата.
Тем не менее происходит, пусть пока подспудно, возврат ко все тому же главному актанту эпиграммы – вопреки последовательному отказу от упоминаний о нем и временному уходу от него в сторону. Такой подхват вроде бы уже забытого, да так ни разу и не названного подлежащего выглядит синтаксическим тур-де-форсом на грани аграмматизма.
ПОЛНЫМ Это развязка. Полнота относится не ко всем предыдущим половинчатостям, а лишь к последней, прочитываясь, по восстановлении эллипсиса, как *полным подлецом. Таким образом, эллипсис самой обидной части именного сказуемого накладывается здесь на привычный уже эллипсис подлежащего он, удваивая игру в ‘неопределенность’.
Но игра подходит к концу: оказывается, что надежда, проглянувшая было в предыдущей строке, и параллельный синтаксический уход в сторону были предприняты в порядке злой иронии. От минутного воображаемого поворота к позитиву теперь происходит решающий возврат к негативу.
Присмотримся к богатой оркестровке этого эффекта.
На уровне выразительных формул полнота предстает естественным результатом давно предвкушавшегося суммирования. А сложение двух негативных половин, но на этот раз не разных (хотя и взаимно дополнительных, как полу-мудрец и полу-невежда), а тождественных (настолько, что второе можно опустить), еще больше заостряет ироничность высказывания[21].
Впрямую, без иронии, сложение сомнительных половин налицо, как мы помним, в итальянском прототипе пушкинской эпиграммы, где
среди стольких половин нет целого <…> сложенные вместе они дают ноль <…> С пушкинской эпиграммой это стихотворение роднит <…> возникающий в пуанте вопрос о «целом» (Добрицын: 428).
Оперирование формулой ½ + ½ = 1 практиковалось в европейской, в частности французской, эпиграмматике и вне оценочных серий c полу-. Например, знаменитая автоэпитафия Жана Лафонтена, озаглавленная «Épitaphe d’un paresseux» (Эпитафия ленивцу; 1659?), кончается так:
<…> Quant à son temps, bien le sut dispenser:
Deux parts en fit, dont il soulait passer
L’une à dormir et l’autre à ne rien faire.
(букв. Что касается своего времени, [то он] отлично умел им распорядиться; / он разделил его на две части, из которых обычно посвящал / одну сну, а другую безделью.)
В русских переводах ‘арифметика’ часто скрадывается; ср. «Перевод Лафонтеновой эпитафии» К. Н. Батюшкова (1805):
<…> И время вот как разделял:
Во весь день – пил, а ночью – спал.
и сравнительно недавний – В. Е. Васильева:
<…> Он время так распределять любил:
Гостил и ночь и утро у Морфея,
А после целый день баклуши бил.
(Лафонтен, «Самому себе»; ФБЭ-2014; 146)
[22].
Но вернемся к Пушкину. Фонетически морфеме пол(у)-, чтобы превратиться в полн-, не хватало только н (заботливо поставленного словами невежда, но и надежда). И вот теперь произошло это долгожданное присоединение: пол(у) + н = полн, идеально, почти каламбурно, проецирующее в звуковой план идею суммирования. Тем самым продолжилась и завершилась квазикаламбурная – парономастическая – цепочка: полу – полу – полу – полу – полу – подл – полн!
Пример сочетания арифметичности (половинчатости) с каламбурностью – эпиграмма Вяземского «Разговор при выходе из театра по представлении драмы „Ivanhoë“, взятой из романа Вальтер Скотта» (1821):
«Неможно отказать в достойном фимиаме
Творцу таких красот,
И Шаховской в своей последней драме
Был совершенный Вальтер Скотт!»
– «Потише! Не совсем! Чтоб был вернее счет,
Из похвалы твоей я лишнее откину
И помирюсь на половину».
Правда, тут половинчатость и каламбурность совмещены не столь тесно, как у Пушкина, играющего именно с морфемой полу-[23].
Впрочем, ранний опыт словесной игры с парой ‘полу-/полный’ (да еще в связке с ‘мудростью/глупостью’, хотя и без суммирования половин!) принадлежал тому же Вяземскому – автору «Поэтического венка Шутовского…», с катреном на тему названий комедий А. А. Шаховского:
«Коварный», «Новый Стерн» – пигмеи!
Они незрелый плод творца,
Но «Полубарские затеи» —
Затеи полного глупца.
Эта эпиграмма, конечно, была известна Пушкину, и он довел ее пуанту до блеска, совместив утонченную игру слов с нанизыванием серии половин и их суммированием в целое. Подлость адресата предстает бесспорной, как дважды два четыре[24].
В плане ритма и синтаксиса теме полноты в нашей эпиграмме иконически вторит отведение под нее единственной целой строки и целого глагольного предложения – после длинной серии разбивок на полустроки.
Эллиптичность (и значит, некоторая неопределенность) конструкции позволяет воспринимать полноту как метафорически распространяющуюся не только на подлость, но и на все проявления половинчатости. Соответственно, этот недостаток (‘он – половинчатый человек, претендующий на многое, а на самом деле ни то ни сё, ни рыба ни мясо’) как бы и констатируется, но снимается в качестве главного обвинения: ‘дескать, ладно, он не половинчатый, а полный, но полный-то – подлец!’ Недостача, двигавшая, начиная с первого полу-, все повествование, разрешается иронической стабильностью финала.
Существенную опору мотив полноты имеет и вне чисто структурной организации текста.
Во-первых, эпиграмма была сочинена в период, когда Воронцов не получил очередного повышения по службе – до полного генерала, и потому звучала особенно злободневно и обидно[25].
Во-вторых, полнота – один из пушкинских позитивных инвариантов[26], а половинчатость является ее негативной оборотной стороной (ср. таких уродов, как Полужуравль и полукот в «Сне Татьяны).
Впрочем, у Пушкина негативной может представать и полнота; ср.:
«Хоть, впрочем, он поэт изрядный,
Эмилий человек пустой».
– «Да ты чем полон, шут нарядный?
А, понимаю: сам собой;
Ты полон дряни, милый мой!»
(1821; РЭ-1988, № 818)