Он рванулся к выходу из кухни и налетел на Борьку, ударился об него, как мячик о стену. Стена не сдвинулась с места. Борька зловеще усмехнулся, оттолкнув от себя Игоря Васильевича обратно в кухню, и зашипел:
- Куда ты торопишься, легавый? Ты поговори с людьми, поговори…
- Урка! Уголовник! — завизжал Игорь Васильевич, а Нина Аркадьевна пьяно хохотала, хотя хохот этот больше походил на рыдания:
- Получил?! Мало! Убить эту сволочь мало!
- Вы все тут сволочи! Всех посажу! Запомните! У меня связи, понятно?! — вновь взвизгнул Игорь Васильевич и кинулся к выходу из кухни. — Пусти, мерзавец! Ты пожалеешь! Вы все пожалеете!
Он рвался напролом, намереваясь сбить Борьку с ног, но тот в последнюю секунду отошел в сторону, и Игорь Васильевич, не удержавшись, пролетел коридор, врезался всем телом в старый велосипед, на котором ездил Борька еще до тюрьмы. Он упал, и велосипед обрушился на него. Игорь Васильевич застонал — он еще сильнее разбил себе лицо и расшиб руки. В кухне раздался дружный издевательский хохот и пьяный крик Нины Аркадьевны:
- Боря, дай ему еще! Дай ему!
Но Борька бить Игоря Васильевича не стал, только улыбнулся соседям и спросил у Любы:
- Мамань, привет! Братишка дома?
- Где ж ему еще быть? Он — не ты!
Борька не ответил, переступил через лежащего на полу, стонущего от боли Игоря Васильевича и спокойно пошел по коридору в комнату своей семьи.
Федор Иваныч и Робка не спали, слушали скандал, разыгрывавшийся на кухне. Борька вошел, не спеша разделся, аккуратно повесил пальто на вешалку у двери, кепку, шарф и сказал с лучезарной улыбкой:
- Федору Иванычу наше с кисточкой. Роба, привет!
- Привет... — ответил Робка. — А у нас Сергея Андреевича арестовали.
- Уже знаю, — ответил Борька. — И донос на него написала эта тварь, Игорь Васильевич.
- Как Игорь Васильевич? — вздрогнул Федор Иваныч. — Есть доказательства? Нельзя же обвинять человека, если на него накинулась пьяная жена? Мало ли бывает семейных скандалов?
- Есть одно доказательство, Федор Иваныч, — снова улыбнулся Борька, — когда не надо никаких доказательств... Будем спать ложиться, Роба? У них там базар будет до утра…
...Прошло две недели, прежде чем Семен Григорьевич смог дозвониться до Николая Афанасьевича и попросить о встрече по очень важному делу. Николай Афанасьевич назначил встречу еще через два дня, сославшись на занятость. За это время Люсю в связи с приступом увезла «скорая», и в больнице у нее случился выкидыш — произошло это на восьмом месяце беременности. Припадки участились. Она так ослабела, что не могла вставать. Между тем Семен Григорьевич наконец узнал, где находится Сергей Андреевич, — во внутренней тюрьме на Лубянке, но передачу у них не приняли, сказали, что все необходимое у Сергея Андреевича есть. Нина Аркадьевна, придя в себя, снова стала жить у Игоря Васильевича. У него, но не вместе с ним. Егор Петрович помог ей устроиться на работу — учетчицей на том заводе, где работал сам. Каждое утро она уходила на работу, возвращалась вечером, готовила ужин для себя и Лены и ложилась спать на полу рядом с кроватью дочери. За все это время она не сказала Игорю Васильевичу ни слова, хотя тот при каждом удобном случае приставал с разговорами, предлагал помириться, обещал все забыть и простить. Нина Аркадьевна молчала, как глухонемая.
Кроме того, Игорь Васильевич написал заявление участковому Гераскину о том, что его избили в квартире, а именно — Степан Егорович при попустительстве и одобрении всех жильцов; Игорь Васильевич требовал принять самые строгие меры. В разговоре с участковым он сказал, что, если меры не будут приняты и Степана Егоровича не накажут, он, Игорь Васильевич, напишет куда следует. Перепуганный Гераскин вызвал Степана Егоровича официальной повесткой в отделение и сказал ему, что хоть он и уважает Степана Егорыча, как фронтовика и порядочного советского человека, но вынужден завести на него дело о нанесении соседу Игорю Васильевичу телесных повреждений. По статье двести шестой части первой Степану Егоровичу грозило максимум три года.
- Заводи, Гераскин, — ответил Степан Егорыч. — Что поделаешь, такая у тебя служба. Я б застрелился от такой службы. Жаль, что ты воевал, и мне вроде как, брат, жаль... — И он ушел из отделения.
Гераскин долго, неподвижно сидел за столом, тупо глядя на бумаги.
- Я не понимаю, Семен Григорьевич, почему ты за него просишь, — нервно расхаживая по огромному кабинету, говорил Николай Афанасьевич. — Я звонил туда, спрашивал, и знаешь, что мне ответили? Твой сосед писал откровенную, неприкрытую антисоветчину! Следователь за голову хватается. Кстати, эту, с позволения сказать, рукопись дали на рецензию одному известному писателю…
- Кому? — перебил его вопросом Семен Григорьевич. Он сидел боком к огромному, словно футбольное поле, столу, на котором стояло штук пять или шесть телефонов, сафьяновые папки, бумаги, бронзовый бюстик Ленина, письменный прибор с авторучками. А за столом, на стене, висел большой портрет Сталина в форме генералиссимуса.
- Я не могу назвать тебе фамилию писателя, но поверь мне — это наш большой, известный и любимый народом писатель, который тоже прошел фронт и много пишет о войне.
- Кем он прошел фронт? Корреспондентом?
С погонами полковника? — опять спросил Семен Григорьевич.
- Что ты меня все время перебиваешь, Семен Григорьевич? — с легким раздражением произнес Николай Афанасьевич. — Не доверяешь тому, что я говорю тебе?
- Я доверяю тому, что говоришь ты, Николай
Афанасьевич, но не доверяю тому, что сказали тебе, — упрямо, но спокойно и бесстрастно отвечал Семен Григорьевич.
- Тем не менее выслушай. Ты ведь за этим ко мне пришел?
- Я пришел за помощью.
- Но прежде надо меня выслушать, не так ли? — Николай Афанасьевич перестал ходить и, сев за стол, устало потер ладонями лицо. — Так вот, этот писатель, подчеркиваю, знаменитый и любимый народом, в своей рецензии отметил, что рукопись является злобной и откровенной антисоветчиной, в которой льется грязь на нашу армию, на командование, на органы безопасности, в конечном счете, на партию и весь народ... Ты сам-то читал эту рукопись?
- Нет. Но знаю многое из того, что там написано, — сухо ответил Семен Григорьевич. — Потому что многое рассказывал ему я. Например, о блокаде, которую мы с тобой пережили.
- Ты? Ему рассказывал? — искреннее изумление отразилось на лице Николая Афанасьевича. — Зачем?
- Чтобы он написал ту правду, которую знаем мы с тобой. У него талант писателя, а у меня этого таланта нету. Был бы — я сам написал бы эту правду.
- Прости, Семен Григорьевич... А зачем писать ЭТУ ПРАВДУ? — подчеркивая последние два слова, спросил Николай Афанасьевич. — ЗАЧЕМ? КОМУ ЭТО НАДО?
- Народу…
- Народ прошел войну и выстрадал эту правду на собственной шкуре! — повысил голос Николай Афанасьевич.
- Не весь народ прошел войну. Но не в этом дело, Николай Афанасьевич. Для будущих поколений.
Чтобы они судили о войне не по тому вранью, которое пишет этот твой знаменитый и любимый писатель в форме полковника, а ту простую и страшную правду о цене, которую народ заплатил за победу... правду о реках бессмысленно пролитой крови... о страданиях, которых могло и не быть... о блокаде, которой тоже могло не быть... о наших тупых и бездарных командирах — и их могло не быть... Помнишь, я рассказывал тебе об обкомовской столовой в блокадном Ленинграде, в которую нас привели? О том капитане-фронтовике, который, увидев всю эту бесстыдную, если не сказать хуже, обжираловку, застрелился в туалете, ты помнишь?
- Так-так... — Николай Афанасьевич некоторое время задумчиво, изучающе, будто видел впервые, смотрел на Семена Григорьевича, барабаня пальцами по столу. — Ты, часом, не сошел с ума, Семен Григорьевич?
- Нет, пока не сошел... Но когда я читаю наши победоносные книжки про мудрых генералов и бравых солдат, которые лупили немцев, как котят, одной рукой семерых укладывали, мне кажется, что я схожу с ума…