Господи Иисусе, где же теперь все это? Страшная сила разметала их огромную деревню, с деревянной церковью на бугре, над голубой Онегой. Эта сила сокрушила, казалось бы, незыблемые устои, на которых зиждилась их изначальная, могучая крестьянская жизнь. Нашлась сила... Имя этой силе — война... И все шестеро ярых работников-мужиков, на чьих плечах держалась их деревенская жизнь, все шестеро полегли в боях за родину. И пропал без вести самый любимый сын — Семен.
Что значит пропал без вести, бабка не могла понять до сих пор. И главное, сердце старухи не верило, сердце ныло и страдало, сердце шептало ей во время бессонных ночей — жив Семен, жив! Но где же он тогда, прах его побери! И еще одна мысль не давала ей покоя. Война — войной, но бабка видела, что жизнь начала разрушаться раньше... когда всех стали сгонять в колхозы... когда раскулачивали налево и направо и угоняли людей неизвестно куда, и никто из них не вернулся... и стал хиреть рыбный промысел, и урожаи упали... царского коня Гнедко пришлось отдать властям. Ходили слухи, что потом на Гнедко будто сам Буденный ездил... И это медленное разорение началось задолго до войны, но кто был в этом виноват, бабка понять не могла, сколько ни думала... И вот доживает она, Варвара Крохина, свои годы в Москве. Только не себя ей было жалко, убивалось сердце по внукам Борьке и Робке.
Варвара утирала концами платка слезившиеся глаза, окидывала взглядом комнатку и вспоминала свой дом у самого озера. Прямо не дом, а дворец, не комнаты, а хоромы. Нет, не винила она свою невестку Любу, что привела Федора Иваныча. Варвара тоже была когда-то молодой и до сих пор помнила, как ноет и тоскует женское тело без мужской ласки, как плохо семье без мужика. Правду сказать, какой Федор Иванович мужчина? Так, недоразумение... Нет, не винила она жену своего сына. Люди взрослые, думала она, сами расплачиваются за дела свои. Ей становилось горько и хотелось смерти при мысли о том, что ни Робка, ни Борька так и не увидят тех мест, откуда пошел их род, где выросли их деды и прадеды, где сияет вольной синевой Онежское озеро и на берегах стоят огромные, рубленные из вековой сосны дома-дворцы. Сердце у Варвары вдруг заколотилось отчаянно, а потом замерло и... похолодело все внутри. «Смерть на подходе, — бесстрастно подумала старуха. — Пора... Зажилась...»
...Жить всем трудно, у всех дети, их кормить и одевать нужно. Господи, украдешь на копейку, а позору, сраму сколько! Да ладно, если бы только это, но ведь и тюрьма светит вполне определенно. На ткацкой фабрике за украденную катушку ниток десять лет давали.
Квалифицировалось как хищение в особо крупных размерах — полтора километра пряжи! Это какие же булыжники вместо сердца иметь надо, чтобы такие наказания определять?!
Веру Ивановну Молчанову задержали в проходной с сахаром. Спрятала за пазуху полкило рафинада, неумело спрятала, и опытный глаз вохровца сразу заметил.
- Пропуск отобрал, Любушка. Докладную сел писать. Господи, что делать-то? — Вера Ивановна тихонько всхлипывала, глаза покраснели от слез, веки припухли.
- Дура чертова! Засранка! — зло выругалась Люба. — Что делать? Не знаю я, что делать! Прокурор скажет! И в тюрьме будешь думать, что тебе дальше делать? Уйди с глаз долой, дура!
Она из бункера насыпала сахар в мешок. Рвала на себя заслонку, встряхивала мешок. Гремел транспортер, сахарная пыль седым туманом висела в воздухе. Люба то и дело отряхивала халат, руки. Толку мало. И лицо, и косынка, и вся одежда мгновенно покрывались толстым слоем белой пудры.
По цементному полу транспортного цеха громыхали железные тачки. Грузчики увозили мешки с сахаром к машинам. За грузчиками тянулись по цементному полу темные следы.
Вера Ивановна не уходила, переминалась с ноги на ногу, с надеждой посматривая на Любу.
- Может, пожалеют, а, Люб? — неуверенно спрашивала она. — Сколько лет проработала, ни одного замечания не имела, ни одного прогула.
- Тебя пожалеют, другие таскать начнут... Это что получится? На прошлой неделе Юрку Артамонова схватили. Целый мешок через забор хотел перебросить, паразит! Как тебе нравится?
- Так то мешок!.. — вздыхала и всхлипывала Вера.
- Какая разница? Воровство и есть воровство, — жестко отвечала Люба. В душе она, конечно, жалела Веру Ивановну. Вместе они проработали почти одиннадцать лет. Она знала, что у Веры — трое, мал мала меньше, и растит она их одна, работает не разгибаясь, мечется, беду в одиночку ломает. Единственное, чего Люба не могла терпеть, — это когда Вера Ивановна распускала слюни, начинала жаловаться на жизнь и плакала. Поплакать она любила. Другие не жалеют, так хоть сама себя.
- Любушка, может, сходишь к нему? — робко спрашивала Вера.
- К кому? — злилась Люба.
- Ну к охраннику. Он тебя послушает. Поговори с ним, попроси... Век помнить буду, Люба. Трое ить у меня, а что я одна могу? Молока неделю в доме не было.
Люба слушала причитания Веры Ивановны, а в душе нарастало раздражение. Она подумала, что ее Борька тоже в тюрьме сидит за подобные дела, что Робке к зиме пальто новое надо справить, старое вконец износилось, заплатки некуда ставить, да и самой ботинки какие-нибудь купить не мешало бы, потеплее... А Борька, стервец, посылки требует.
Люба с силой дергала на себя заслонку, в бункере гремел, сыпался сахар. Потом заслонку заклинило, и сахар посыпался с сухим перестуком на бетонный пол.
Люба с трудом оттащила мешок, такой тяжеленный, что даже в пояснице что-то хрустнуло. Она изо всех сил пыталась закрыть заслонку, налегала на нее всем телом, но проклятая жестянка застряла намертво. Сыпался густо рафинад, куски больно били по рукам, на бетонном полу росла гора сахара.
- Помогай, чего стоишь, как барыня! — заорала она на Веру, и та спохватилась, бросилась помогать.
Вдвоем они наконец вдвинули заслонку, перекрыв поток сахара из бункера, затем долго разгребали лопатами гору сахара совками, насыпали в мешки. Потом Люба побежала на второй этаж цеха, где стояли горячие прессы, и долго ругалась с прессовщицами, чтобы ослабили подачу рафинада на конвейер, потому что бункер забит до отказа. А потом Любу подменили, и она, злая, голодная и вымотанная, пошла в столовку обедать. Вера Ивановна семенила рядом, пытаясь заглянуть ей в глаза, и все время просила плачущим, гнусавым голосом, готовым сорваться на плач:
- Любушка, бес попутал, пожалей ты меня, о господи! У тебя ить тоже дети есть…
- Только я не ворую! — резко ответила Люба и тут же подумала, что зря она так, бабе помочь надо. А как помочь? Она всего лишь бригадир, выше ее начальников пруд пруди. И, наскоро поев холодной картошки с котлетами, она пошла из столовой к раздевалке. Там на длинной лавке сидели и курили электрики.
- Вот бы с кем не отказался, так это с Любашей Крохиной! — сказал один. — Царская женщина!
- И кто таких лапает? Кто с такими спит! — с притворной грустью вздохнул второй, и раздалось жизнерадостное ржание.
- Да вот такие же дурачки, как ты, — на ходу ответила Люба.
Охранник Гордей Прохорович действительно уже написал докладную. Что такого-то, дескать, числа сего года в проходной была задержана работница Вера Ивановна Молчанова, пытавшаяся вынести с территории сахарорафинадного завода…
- Ты порвал бы бумажку, Гордей Прохорович, — устало попросила Люба, присаживаясь на стул в тесной каморке.
Гордей Прохорович пил чай из большой зеленой эмалированной кружки, откусывая сахар желтыми прокуренными зубами, смачно хрустел. От возмущения у него задвигались и встопорщились седые усы.
- Еще чего?! На преступление толкаешь, Любка!
- Трое детей у нее…
- И у меня трое!.. И я сам инвалид второй группы!
- Работница она хорошая…
- Ежели хорошая, пущай ворует?
- С кем не бывает, Гордей Прохорович? Пожалей человека... Время, сам знаешь, какое, законы аховые — упекут бабу за колючую проволоку, кому от этого польза будет? Прояви жалость, Гордей Прохорович, будь человеком... — униженно просила Люба и сама на себя свирепела за это унижение.