Она неожиданно поняла, что память мужу больше не понадобится, книга о Бродском останется недописанной, и вообще обычная жизнь кончилась, а завтра… что будет завтра?
— Этот камень… — мягко произнес Беркович, подводя, наконец, подозреваемую к самому важному вопросу. — Вы видели его раньше?
Рина покачала головой.
— Нет. Очень странный камень. Мне ваш… — она запнулась, не зная, как назвать Хана, — коллега показал его… Нет, не видела. Там… — ее голос зазвенел, — там была кровь!
— Вы постучали, и муж не ответил, — Беркович поспешил задать следующий вопрос. — Вы говорите, он запирался, когда писал книгу, не хотел, чтобы ему мешали. Когда обычно он заканчивал работу? Или вы звали его в какое-то определенное время?
— Нет, он сам. Обычно часов в десять. Нужно было выйти за покупками. Если я была на работе, оставляла список. А если дома, как сегодня, то говорила, что нужно купить.
— Он запирался в комнате и тогда, когда оставался дома один?
— Нет… Не знаю, — в голосе Рины прозвучала растерянность. — Нет, наверно. Если никто не мог ему помешать, то зачем…
— Сегодня он не вышел в десять, как обычно?
— Да. И я постучала, потому что…
Она запнулась. Она не могла сама себе объяснить, почему стала стучать, мешая мужу работать. Да, был уже одиннадцатый час, а обычно он в десять появлялся в дверях, бодрый и довольный. Могла бы подождать, он, бывало, задерживался, если нужно было дописать фразу, или новая мысль приходила в голову. Но она постучала. Интуиция? Что-то ее заставило?
— Он не ответил, и я позвонила ему на мобильный, так мы всегда делали, не кричать же через дверь.
На звонок Натан не ответил — в это время он, видимо, был уже мертв.
— Вы говорите, — Беркович старательно подбирал слова. Ему не хотелось показывать, что он обратил внимание на противоречия в ее рассказе, — Натан работал над книгой. Однако, когда вы вошли в комнату, он…
Рина вздрогнула и сделала рукой отстраняющий жест. Она не хотела вспоминать, как вошла и увидела…
— Натан лежал на диване, — Беркович говорил монотонно, без эмоций, — такое впечатление, что он спал, когда…
— Спал, — повторила Рина. — Да. Он рано просыпался, часов в шесть, завтракал и садился работать. Отрывался, чтобы отправить Лею в школу. Часов в десять заканчивал работать, у него не получалось писать с вдохновением больше трех часов. Говорил, в голове будто что-то затухает. Тогда он выключал компьютер и ложился… не спал, просто лежал, отдыхал. Это сильное напряжение, когда сочиняешь… мне кажется.
Она будто извинялась за то, что муж отдыхал, когда большинство людей только начинали рабочий день.
Из коридора послышались голоса — кто-то вошел в квартиру. Рина побледнела. Вернулась из школы дочь Альтерманов, Лея, ничего еще не знавшая о случившемся.
На пороге возникла хрупкая, но высокая для своего возраста девочка с черными волосами до плеч. Взгляд как у матери, пристально-изучающий, хотя глаза не голубые — карие. Видимо, как у отца.
— Мама… Что случилось?
Беркович тихо вышел в коридор, где Кармон подпирал стену, и закрыл дверь на кухню. Вообще-то не следовало оставлять мать с дочерью наедине — если Рина причастна к убийству, то сумеет сейчас проинструктировать Лею, как себя вести и что говорить. Но если преступление было обдумано заранее, то дочь, возможно, в курсе?
В кухне было тихо, минут через пять Беркович вошел и обнаружил мать с дочерью сидевшими за столом друг напротив друга, перед каждой стояла чашка крепкого чая, и на тарелочке лежали печенья. При его появлении обе замолчали, но о чем-то они говорили перед тем, как он вошел — спокойно, без истерики, будто не мужа и отца только что потеряли, а постороннего дядю, о котором сейчас и судачили.
Третья чашка тоже была на столе, и рядом горстка печенья на отдельной тарелочке — для него. Беркович сел, изучающе посмотрел на девочку. Ему показалось, что спокойствие ее было показным — для него или для матери? Хотела Лея поддержать мать или убедить полицейского, что она не ребенок? Была в этом некая фальшь, нарочитость, интерпретировать которую он пока не мог, разве что предположить (безосновательно, только потому, что так ему показалось): обе что-то знают о трагедии и обе ничего не скажут.
Что ж, будем исходить из этого.
— Мама сказала тебе, что произошло? — участливо спросил Беркович. Риторический вопрос, но его следовало задать.
Лея опустила в чашку печенье, сразу намокшее и начавшее разваливаться. Кусочек упал в чай, пошел ко дну, и Лея, отложив остатки печенья на блюдечко, принялась ложкой размешивать жидкость, пить которую было уже невозможно.
— Мама сказала, что папу убили. Это неправда? Ведь правда, что это неправда?
Беркович посмотрел на Рину — мать была в шоке: остановившийся взгляд, дрожащие пальцы, крепко сжатые губы.
— К сожалению… — пробормотал Беркович, не очень представляя, как разговаривать с девочкой. — Я хотел бы задать тебе несколько вопросов, в присутствии мамы, конечно. Но если ты плохо себя чувствуешь…
— Я нормально себя чувствую, — сухо отозвалась Лея. — Спрашивайте.
Что-то Рина пыталась сказать дочери взглядом, но Лея опустила голову, положила в рот печенье и старалась не смотреть ни на мать, ни на полицейского.
— Ты говорила с папой перед школой?
— Да. Папа меня разбудил. Он всегда меня будит. Он рано встает.
— О чем вы говорили?
— Не помню. Про музей. Чтобы я посмотрела… не помню.
— Папа звонил тебе в школу?
— Нет. Он никогда не звонит до двенадцати.
Беркович поднялся, отодвинул на середину стола свою чашку. Зачем? Надо было что-то сделать, что-то подвинуть, будто движение стало словом, будто, подвинув чашку, он обратился к Лее с ей одной понятным вопросом. Она подняла на него взгляд — глубокий, как пропасть, в которую падаешь без надежды достичь дна.
Он пошел к двери и услышал голос Рины:
— Нам что-то надо сделать? Прийти в полицию?
Беркович обернулся.
— Пока ничего. Чуть позже за вами заедут и отвезут в Абу-Кабир… В общем, вам объяснят. Здесь побудет сержант. Там, внизу, репортеры. Если у вас силы…
— Нет!
— Я скажу сержанту, он никого не впустит, не беспокойтесь.
* * *
Вечером в Тель-Авиве стало прохладнее — не в том смысле, какой обычно придают этому слову. Температура воздуха не изменилась, но дышать стало легче: потянуло ветерком с востока, то ли из Иорданской долины, то ли издалека, не из Иордании даже, а из Аравийской пустыни. Сухой ветер казался более прохладным, чем оседавший влагой на коже ветер с моря, дувший весь день и не позволявший Берковичу обдумать впечатления от работы «на объекте». Кондиционер в его кабинете гнал теплый воздух, техник, вызванный еще утром, сообщил, что будет завтра, обычное израильское разгильдяйство. Если совещание у генерала назначено на три часа пополудни, а началось в половине четвертого, это вполне терпимая задержка.
О сегодняшнем убийстве речи на совещании не было, обсуждали инцидент у мечети Хасана в Яффо, где кто-то намалевал на стене минарета «Смерть арабам!» и подписался глупо и бессмысленно: «Еврейский террорист». Беркович полагал, что это ребячья выходка, мозгов у дураков-мальчишек меньше, чем желания действовать, а действие для них не результат обдуманного решения, но проявление спонтанной воли, дарованной Творцом всем и каждому, в том числе и тем, кто не умеет свой волей пользоваться согласно инструкции, которая тоже дана была Господом и начертана на скрижалях.
Стоя в пробке на улице Жаботинского, Беркович вспоминал разговор с Риной и Леей, а потом беседу с Ханом, умевшим рассуждать порой более здраво, чем это получалось у старшего инспектора, довольно часто оказывавшегося (как он сам считал) во власти излишне романтического представления о преступной среде и потому время от времени делавшего выводы, не то чтобы не имевшие отношения к реальности, нет, расследования у Берковича обычно оканчивались арестом подозреваемого, который потом в суде получал свое — за последние годы у старшего инспектора почти не было осечек, — дело было вовсе не в этом, а в том, что романтический склад ума приводил Берковича к верным выводам не путем тщательного анализа улик и слов, сказанных на допросах свидетелями, а спонтанно, интуитивно, и лишь потом он наводил мосты, сопоставлял факты с выводами и обычно убеждался в их правильности. Тем не менее, отдавая дань интуиции, Беркович относился к ней с подозрением, как всякий профессионал, привыкший строить обвинительные заключения на трезвом расчете.