Мачеха высунулась в окно. Ее громоподобный голос разнесся по двору, заставив борова испуганно взвизгнуть, а сидевшую на ставнях птицу сорваться с места и торопливо унестись ввысь. Я не без зависти проследила ее путь. Мне бы крылья, и я бы тоже устремилась в прозрачную синеву неба.
Отец недолго горевал по матушке. Сказал, что дому нужна хозяйка, мне – мать, а потому довольно скоро женился на молодой вдове с двумя дочерьми – моими ровесницами. В первый же день названые сестры загнали меня в лужу и изрядно повозили в грязи, приговаривая, что теперь мне, ведьмину отродью, в этом доме места нет.
Я первое время пыталась рассказать отцу, который часто и дома-то не бывал, и о тумаках, и об обидных словах, и о том, что мачеха мне хлеба жалеет, но тот лишь отмахнулся: в бабьи дела мужик лезть не должен. Так что я быстро поняла: просить помощи бесполезно. Матушка в могиле, отец давно позабыл о ее наказе оберегать меня. А больше опереться не на кого: только на себя. Разве что Тим…
Если бы не он, я бы пропала еще в первую весну после смерти матушки, когда меня босую выгнали в холодную ночь. Отец был в городе, да я и не уверена, заступился бы он за меня, окажись дома.
– Что случилось? – спросила я, подходя к окну.
Взгляд холодных, рыбьих глаз мачехи прошелся по мне сверху вниз, губы недовольно скривились, как и всегда, когда она натыкалась на меня. Я была для нее тем самым камешком в сапожке, приносящим боль и раздражение при каждом шаге. Ее светло-русые волосы, заплетенные в две косы и уложенные на голове короной, скрывал кокошник – тот, что привез ей из города отец в свою последнюю поездку. Вышивка на кокошнике была затейливой – как наши умелицы ни пытались повторить, не получилось. Это обстоятельство в глазах мачехи делало ее важной птицей. Не чета простым соседкам.
– Спесь в голосе умерь, обуза ты неблагодарная! – хлестко ответила она и, поправив на плечах платок с цветным узором, спросила: – Ты на сенокос ходила?
Я нахохлилась, как воробей, и покачала головой. Так и тянуло сказать, почему я не успела: слишком много дел было по дому и в огороде. Однако, наученная горьким опытом, я промолчала. Мачеха лишь злилась, слыша мои оправдания, и увереннее хваталась за хворостинку.
Уж что-что, а быстро бегать я хорошо научилась за четыре зимы, проведенные под одной с ними крышей.
– Ну и славно, – неожиданно сказала мачеха. – Ступай в лес, земляники набери. Пирогов с ягодой охота так, что сил терпеть нет!
– До вечера не обернусь, – предупредила я.
– Отчего ж?
Из дома донесся смех Златы, старшей моей нареченной сестрицы:
– Бабу-Ягу боится в лесу повстречать. Та ее по запаху учует, своей признает, в ступу посадит да унесет в избушку из костей!
Я загнанным волчонком посмотрела в окошко, где промелькнула светлая коса Златы. Чем старше я становилась, тем чаще заводились разговоры о том, что мое место в лесу, подле старой колдуньи.
– Матушка была травницей, а не ведьмой, – упрямо выпалила я.
Мачеха лишь фыркнула и швырнула в меня лукошко, которое я поймала на лету.
Ставни с грохотом захлопнулись. Высоко поднявшееся солнце жарило нещадно, но в деревянной избе благодаря закрытым окнам сохранялась прохлада.
Я подумала о ней с жаждой истомившегося по тени путника. По спине струился ручеек пота, мысль прогуляться в лес казалась заманчивой. Там, под деревьями, легче пережить палящий зной.
– Эй, ведьмино чудище! – из-за прикрытых ставен вновь донесся голос Златы. – В лавку зайди, спроси, привезли ли новые ленты!
– Тебе батюшка что сказал? – услышала я Купаву, вторую сестру. – Не получишь ты новых лент, он уже и так на тебя поистратился. Теперь мой черед! Васька, в лавке спроси про новые обручи.
– Ах ты змеюка! Младше меня, а хочешь замуж первой выскочить?
Я не стала дальше слушать. Последнее время сестры только и делали, что лаялись из-за женихов. Обе грезили отправиться под венец этой осенью. Приданое они уже собрали, оставалось только сговориться со свахой.
Я перекинула лукошко на локоть и, пряча глаза от палящего солнца, зашагала по деревне. Со смерти матушки она разрослась. Земля у нас богатая на урожай, о чем и прослышали в соседних краях. Пару зим назад, после страшного голода, многие перебрались к нам. Народа стало столько, что теперь, пожалуй, одной лавки даже маловато.
Я шла по узкой улочке и то и дело кивала соседям, выглядывающим через заборы. Кто-то отвечал на мое приветствие, кто-то нет. Для большинства я так и осталась ведьминой дочерью. Жалость ко мне, сироте при живом отце, смешивалась с опаской. А ну как я начну мужиков опаивать или скот травить?
Под мостом над ручьем девчушка с младшим братом пасли гусей. Сестрице едва минула девятая зима, а ее брату и того меньше.
– И гуси-лебеди, завидев их, как сорвутся с места, как набросятся на брата Аленушки. А знаешь, чьи гуси-то?
Мальчишка широко распахнул наивные синие глаза. Его сестрица сама грозно зашипела и вытянула шею, как рассерженный гусь.
– Чьи?
– Бабы-Яги! – торжественно проговорила та. – Ведьмы злой, в избушке из костей живущей!
– Ой-ой!
Мальчишка прикрыл глаза ладонями, а потому не увидел, как сестра ткнула в меня, проходящую мимо, пальцем.
– От ведьм-то только беды и жди!
Я вздрогнула, но не обернулась и шага не ускорила. Подумаешь, слова. Они не собаки, не укусят. Камни, летящие в спину, ранят гораздо больнее.
Возле дома на трухлявом от времени пне, как на лавке, восседал Радомир – старец с бельмом на глазу. В его руках ловко мелькал нож, обнажая затейливую деревянную игрушку, которая медленно появлялась на свет: вот крылья прорезались, вот клюв. Под ногами у старика, все в стружке, ползало дите. Оно требовательно тянуло деда за штанину, а тот лишь отмахивался.
– Не торопи, разбойник. Будет тебе жар-птица! – Заслышав шелест моих шагов по вытоптанной траве, Радомир приподнял голову и усмехнулся. На лице, иссеченном морщинами, как шрамами, проступило неодобрение. Он, будто без особого смысла, сплюнул на землю, когда я поравнялась с ним. – Держи птицу крепко, внучок, не даст она тебя в обиду Бабе-Яге.
Я вскинула подбородок и все так же молча прошла мимо. Лишь на углу, у избы плотника, где один из мальчишек потянулся к камням, я, подхватив полы сарафана, стремглав побежала к лавке. Скорее-скорее-скорее! Сердце застучало, как будто рвалось из клетки на волю. Камни просвистели рядом, но не задели. Часть их градом застучала по двери, но я успела спрятаться внутри лавки. Так спешила, что прищемила край сарафана. Раздался треск ткани, когда я, переведя дыхание, сделала шаг в сторону прилавка.
За ним, склонившись над амбарной книгой, стоял Тим. Свет из небольшого окна падал на его рыжие волосы, которые он недавно обрубил по плечи, и играл в прядях медными всполохами. Тонкий нос щекотало гусиное перо, когда Тим, задумавшись, что-то сверял в книге. На щеке темнел след от чернил.
Заслышав шорох ткани, Тим поднял голову. При виде меня взгляд его медовых глаз прояснился, а затем потяжелел. Он оглядел меня – неторопливо, внимательно, – и, я была уверена, от него не укрылось ни мое сбившееся дыхание, ни край сарафана, застрявшего в двери.
Тим покосился в окно, где у лавки пронеслись мальчишки, и негромко спросил:
– Попали?
– Нет.
– Ты испугалась?
Я покачала головой. Кажется, страх я оставила на могиле матушки, похоронила его в сырой земле, рядом с посаженными у оградки незабудками. Ни драка, ни боль меня не страшили. Я избегала и первого, и второго, но, столкнувшись лицом к лицу, не боялась.
В лавке витал аромат восковых свечей, пряностей и масел. На полках вдоль стен расположились крупы, письменные принадлежности, ткани, девичьи ленты и обручи. На самом прилавке, на дне высокой банки, лежали карамельные петушки на палочке.
– Видела, твой отец воротился с города. Привез что-то новое?
Тим усмехнулся – уголком губ, так, как умел только он: чуть отстраненно. Лишь неотрывный, обжигающий, как ледяная вода летом, взгляд, следовавший за каждым моим движением, давал понять, что мыслями Тим здесь, со мной.