Неподалеку от них, собака, резвясь, вбегала в воду, перепрыгивала через пляжные скамейки. Волков подивился яркости контраста: колли в тусклой атмосфере слабо-туманного дня.
— Смотри какой, — сказал брат в троллейбусе на обратном пути. И уставил палец в стекло. Троллейбус замедлял ход, близясь к остановке. Игорь увидел едущего в инвалидной коляске по тротуару пожилого мужчину в белой рубахе, в жилетке, в тирольской шляпе. В зубах он сжимал длинный мундштук с дымящейся сигаретой. Инвалид двигал двумя рычагами. Когда троллейбус остановился — стало слышно как стрекочут колеса. Спицы мелькали, сигарета дымилась. Чтоб дым не ел глаза, человек держал голову высоко, затягивался без помощи рук, как-то остро, чуть насмешливо улыбаясь углом рта. Одежда (даже закатанные внутрь — выше колен — брюки), казалась чистой, ладно сидящей, сам же он, сухощавый, выглядел знающим о себе что-то важное, большое. И, хотя музыка заиграла через несколько минут — водитель включил приемник — выйдя из троллейбуса, Игорь, вспомнив об инвалиде, подумал: «надо же, этот уникальный мужик появился и тут же — клавесин»… В воспоминании этот человек предстал не только на фоне кирпичной стены, с облетевшей известкой, но еще где-то над стеною присутствовал безоблачный клин голубого неба.
Остаток дня и весь вечер Волков провел за работой. Он сидел на стуле возле окна. Одной рукой придерживал на коленях кусок оргалита, в другой держал кисть. Мольбертом он не пользовался. Иногда, работая, он клал оргалит или холст на пол, или приставлял к стене, но это когда формат картины был таков, что неудобно было держать на коленях. Он работал над портретом отца Нелюбина. Он думал о том, как подарит портрет отцу, как будет потом брать портрет на время выставок. Портрет был «профильным». Гоша улыбнулся, вспомнив как Нелюбин однажды сказал: «мой отец похож на Брандо, значит и я тоже похож на Брандо». Волков думал о живописи, о скульптуре Александра Андреича, о живописи других художников города, думал о том, как хорошо работается ему, Волкову, когда на улице жара, а он сидит на корточках, раздетый до трусов, у лежащей на прохладном полу картины, и так весь день, пока жара не спадет, а потом можно идти искупаться, или в кино, или к друзьям, или просто пошляться по улицам, по набережной, в широких белых штанах, в шлепанцах на босу ногу.
Гоша отрывался от работы, глядел на портрет, на фото, прислоненное к оконной раме. Фото было сделано три года назад. Он зашел к другу, тот должен был прийти из института (в тот год Нелюбин заканчивал актерский факультет). Игорь сидел у него в комнате, пил чай, разговаривал с его матерью. Потом мать ушла, он снял со стены одну из гитар, и вспоминал несколько «простых» аккордов, показанных ему другом. Хотя играть он до сих пор не научился, тогда было как-то приятно зажимать аккорд, проводить по струнам. Отец вошел в комнату и сказал:
— Здорово, Гошка, пойдем деревягу притащим.
— Здрасте, дядь Саш.
Они прошли через комнату отца наружу, в сад. Тогда был прохладный сентябрьский день, хмурый, пропитанный сыростью, но город и море внизу были видны как на ладони. Гоша и подумал тогда о какой-то ладони, которая держит весь этот ландшафт словно диковинную головоломку, или бригантину в аптечном пузырьке. Они с отцом распилили одну из замшелых коряг, покоящихся под садовыми деревьями. Кажется, это было корневище. Перед тем как они взялись за двуручную пилу, дядь Саша отер ветошью раскисшую землю и мокриц с древесины. Именно тогда, когда звук пилы далеко разносился в просоленном воздухе на фоне отдаленного гула городской жизни, и пришла мысль написать этот портрет. Что называется в «традиционной манере». Снимок Игорь сделал в комнате отца, глядя как тот работает долотом и стамеской. Выражение лица у него было жесткое, почти жестокое, он щурился, чтоб стружки не попали в глаза, и, поэтому, лицо, и так все покрытое морщинами, теперь напоминало вид земной поверхности с самолета, что на большой высоте пролетает над дельтой реки. Отец, иногда, обламывая стружку, смотрел на Волкова и улыбался. Спрашивал: — Ну, как дела, Гошка?
(Или что-то в этом роде.) Но когда Волков отвечал, он уже опять ударял по стамеске долотом, порой обухом топора. Игорь щелкнул фотоаппаратом (он часто брал его с собой, отправляясь пройтись по городу), когда отец взял карандаш и начал делать на дереве какие-то линии, небрежные, быстрые и точные. Выражение лица стало чуть мягче, но морщин еще прибавилось. «Вот таким я тебя напишу» — подумал Игорь, и почувствовал мгновенную слабую дрожь, как бывает если мысль соприкасается с чем-то таким, что живет в самом сердце…
— Резонанс, — сказал Гоша.
— Что?
— Да так, — ответил Волков брату, сидевшему на койке, разглядывая репродукции в книгах.
Еще вспоминалось, как однажды он встретил отца друга на улице. Днем стояла убийственная жара, а под вечер пошел ливень. Немного пьяный и радостный и равнодушный, Волков ехал в почти пустом трамвае и увидел как Нелюбин-отец устало идет под ливнем, и, видно было, что идти в прилипшей к телу рубахе, ступать по лужам в штиблетах на босу ногу — ему хорошо… И Волков выскочил из трамвая, и догнал отца, и, не зная что сказать, спросил сколько времени.
— А, Гошка, здорово, — улыбнулся отец сквозь дождь, и отер мокрое лицо рукой, и вытащил из кармана рубахи часы на шнурке.
И потом Волков недвижно стоял и смотрел как заштриховываемый ливнем единственный силуэт уходит в исхлестанную свежестью корявых ильмов, с треском пронзаемую синими сполохами трамвайных искр, водно-дымящуюся уличную даль…
9
.. Это ты уже видел на картине средневекового художника: концентрическая тьма и — где-то далеко и высоко — круг света. И голые отлетевшие души возносятся к нему. Но сейчас ты один ползешь на четвереньках все дальше, все выше. В ладони, в колени впиваются мелкие осклизлые камни, и в узком тоннеле зябко и сыро. И вот ты застыл, выглянув из жерла тоннеля, оказавшегося трубой, что наклонно тянется под землей и «верхним» концом выходит посередь среза обрыва… Белое небо с голубыми просветами. Чистые, до бесконечности раскрытые пойменные дали. Сиротливо, свежо и пустынно… Течет темная река, большая, но песчаный, поросший облетевшими ивами остров, кажется ближе, чем есть.
Там раньше, давно, в твоем детстве, было стойбище и ты один раз съездил туда с отцом на моторной лодке. Капал дождик и в хижинах была головокружительная вонь, и тебя чуть не вырвало, когда вас с отцом угощали блюдом из сырой рыбы.
Была еще высокая приречная трава и вытоптанное место, окруженное стенами травы, и не старый шаман почти не бил в бубен, не пел (как обещал отец) у черных и гладких деревянных божков — «барханов), а жутко завывал и хрипел, и катался по земле в стелющемся дыме трухлявых дров, и домой ты вечером явился простывшим, раскисшим, полуобморочным. И тогда тоже, кажется была осень, потому что осенью ты особенно плохо учился, и ты стоял в углу у доски во время диктанта, а лампы в классе гудели, и за окнами было темно, и шумели деревья, и в класс порой проникали спешные шаги работяг по дощатому тротуару за забором школы, и поездка в стойбище представала иной…
10
… Сизый свет сумерек отступал из комнаты, в глубине которой подросток листал книгу о Веласкесе.
— Саш, глаза испортишь.
Саша поднял лицо и посмотрел поверх головы Игоря.
— А мне нравится так. Молчать. Что-нибудь делать. Находиться с кем-нибудь.
— С Мишкой Фроловым? — Волков засмеялся.
— С дедом. С бабкой. С Мишкой — тоже.
Игорь посмотрел на брата. За окном, как и утром, послышались стуки о жесть карниза. Только тише и чаще.
— Смотри, — сказал Александр. — Дельтаплан.
— А, да они тут часто летают над заливом, — Волков мельком глянул в окно, но брат все следил за полетом и Игорь снова обернулся, и, видя искусственную птицу, подумал: «Интересно, что там за человек. Поболтать бы с ним». Он немного переживал за пилота, чей аппарат расплывчато белел, парил в сгущающемся сумраке.