Одна нация: уже нигде, даже в округе Йокнапатофа, нет единого, последнего, непримиримого, стойкого оплота противников вступления в Соединенные Штаты, потому что в конце концов даже последняя старая, увядшая, неукротимая, несломленная вдова или незамужняя тетушка скончалась, и старое бессмертное Проигранное Дело превратилось в полинявший (но все же избранный) клуб, или касту, или форму поведения, если вспомнить, что творилось, когда молодые люди из Бруклина, студенты, приехавшие по обмену в Миссисипский, Арканзасский или Техасский университеты, продавали миниатюрные конфедератские флаги у запруженных по субботам подъездов футбольных стадионов; один мир: противотанковое орудие: отбито в африканской пустыне у немецкого полка полком японцев в американской форме, чьи отцы и матери находились тогда в калифорнийском лагере для интернированных как враждебные иностранцы, и привезено за семь тысяч миль, чтобы стоять между Шайло и Дебрями, словно второй арочный контрфорс в память о битвах под ними; одна вселенная, один космос: только в одной Америке: одно вздымающееся жуткое строение, готовое, словно карточный домик, обрушиться на все множество отданных в заложники поколений; один подъем, один покой: один головокружительный ракетный рев, словно бы наполняющий зенит золотыми перьями, так что громадная, полая сфера воздуха, громадное и жуткое бремя, под которым человек силится распрямиться и поднять свою избитую, неукротимую голову, – та самая субстанция, в которой он живет, без которой исчез бы за несколько секунд, – гудит от его страхов и ужасов, отрицаний и отречений, его стремлений, мечтаний и беспочвенных надежд, отражающихся радарными волнами от созвездий;
И все же она – старая тюрьма – выстояла, пребывая в своем глухом тупике, в своей почти безвременной тихой заводи среди всего этого шума и грохота гражданского прогресса, социальных перемен и преобразований, словно одетый в рубашку без воротничка (притом довольно чистую: лишь поношенную) разутый старик с отросшей за день щетиной, в носках без резинок, сидящий в подтяжках на заднем крыльце кухни в обнесенном стеной дворе; в сущности, она была не столько отделена местоположением, сколько обособлена несовременностью; разумеется, она уступала путь (чтобы исчезнуть с поверхности земли вместе со всем городом в тот день, когда вся Америка, срубив все деревья и сровняв бульдозером все горы и холмы, будет вынуждена переселиться под землю, чтобы освободить место, уйти с пути автомобилей), но как путевой обходчик в туннеле: позади него нарастает грохот экспресса, рядом с ним ниша или расселина в природном стойком камне как раз по его размеру, он шагает в нее и стоит в неприкосновенности и безопасности, пока гибель с грохотом проносится мимо, неизбежно прижатая к тонким рельсам своей судьбы и предопределения; ее – тюрьму – даже не стоило продавать Соединенным Штатам за какое-то соответствующее ассигнование из федеральной казны; она уже не была даже пешкой (так быстро, так далеко шел Прогресс), тем более слоном или ладьей на политической арене Округа, не была даже доходным местом в полном смысле слова: просто скромная синекура для мужа чьей-то кузины, который потерпел неудачу не как отец, а лишь как никудышный фермер или поденщик;
Она выжила, выстояла; у нее было свое неоспоримое место в городе и округе; она даже продолжала скромно пополнять историю, не только собственную, но и города, округа: где-то за ее невзрачным кирпичным фасадом, между старым, стойким, изготовленным вручную кирпичом и потрескавшейся, пропитанной креозотом штукатуркой внутренней стороны стен, сохранялись (только в городе в округе уже мало кто помнил о них) старые бревна с затесками и пазами, за которыми (это уж город и округ помнили; это было частью их легенды) сидел человек, который мог быть Уайли Харпом; летом 1864 года генерал федеральных войск, который сжег Площадь и здание суда, отдал тюрьму своему начальнику военной полиции под гауптвахту; и даже школьники знали, что губернатор штата отбывал в тюрьме тридцатидневный приговор за неуважение к суду, поскольку отказался давать показания на процессе по делу об установлении отцовства, возбужденном против одного из его помощников: но оказалась в отчуждении, даже ее легенда, хроника, история хоть и неоспоримо правдивы, но все же нечетки, расплывчаты, тронуты легким, тонким налетом апокрифичности: потому что в городе уже появились новые люди, чужаки, пришлые, живущие в. аккуратных, опрятных и стерильных, будто койки детской больницы, домах со стеклянными стенами, только что выстроенных по новым участкам, именуемым Ферфилд, Лонгвуд, Хэлсиен Акрз, бывшим прежде задними дворами или огородами старых домов (старые, несовременные дома с колоннами все еще стоят среди них, будто старые кони, внезапно воспрянувшие ото сна посреди отары овец), которые никогда не видели тюрьмы; то есть они глядели на нее, проходя мимо, знали, где она находится, а когда их родные, друзья или знакомые навещали их или ехали через Джефферсон в Новый Орлеан или во Флориду, могли даже пересказать им часть ее легенды или истории: но их ничто не связывало с ней; она не была частью их жизни; у них были автоматические плиты и печи, доставка молока и газоны величиной с купленные в рассрочку ковры; им не приходилось ходить в тюрьму после Четвертого июля, или Дня Благодарения, или Рождества, или Нового года и платить штраф за конюха, садовника или слугу, чтобы тот мог немедленно отправиться домой (все еще в похмелье или с едва затянувшимися бритвенными порезами) и приняться за дойку коровы, чистку печи или стрижку газона;
Так что уже тюрьму знали только старые горожане, не старики, а старые горожане: мужчины и женщины, старые не годами, а неразрывностью с городом или верностью этой неразрывности, единые (конечно же, не ровесники, городу исполнилось уже век с четвертью, но верные преемники его традиций) с той стойкой целостностью, возникшей сто двадцать пять лет назад благодаря горстке бандитов, захваченных отрядом пьяных ополченцев, неподкупному, резко ироничному курьеру, возившему почту сквозь дебри, и чудовищному железному замку, – той крепкой, стойкой и непреходящей целостностью, против или в сравнении с которой тщеславная и блестящая эфемерность прогресса и перемен, омытая в бесплотных, однообразных, мимолетных, бесследных волнах, – не более чем неоновое сияние витрины ресторана, известного до сих пор как Дом Холстона, бесследно исчезающее каждое утро с кирпичных стен тюрьмы; только старые горожане все еще знали ее: упрямые и несовременные горожане, те, кто все еще не хотел расставаться с дровяными печами, коровами, огородами и работниками, которых приходилось забирать из тюрьмы после субботних и праздничных вечеров; или те, кто сам проводил субботние или праздничные ночи в камерах или общей арестантской за пьянство, драки или азартные игры, – слуги, дворецкие, садовники и мастера на все руки, кого наутро забирали оттуда их белые наниматели, и прочие (кого город знал как Нового Негра, независимого от этой общины), кто спал там каждую ночь под тусклыми, красными, перечерченными решеткой вспышками световой рекламы отеля, пока не отрабатывал свой штраф на уборке улиц; и Округ, поскольку его скотокрады и самогонщики отправлялись из нее в суд, а убийцы – уже с помощью электричества (так быстр, так скор был Прогресс) – в вечность; в сущности, она до сих пор была, может, и не фактором, но по крайней мере цифрой, нулем в политическом хозяйстве округа; использовалась, во всяком случае, советом надзирателей, если не как рычаг, то все же как нечто вроде полой дубинки Панча, которая не должна ломать костей и оставлять несходящие шрамы;
Итак, знали ее только старые, упрямые джефферсонцы и йокнапатофцы, которые поддерживали с ней подлинно личные отношения и (отнюдь не собирались их прекращать) по скучным утрам после праздников или в течение полугодичных сессий окружного или федерального суда: – но вдруг вы, нездешний, приезжий, скажем, с Востока, Севера или Дальнего Запада, едете через этот городок совершенно случайно, или, возможно, вы родственник, друг или знакомый одной из нездешних семей, которые поселились здесь в одном из старых или современных районов, и сами сворачиваете с пути, чтобы проехаться мимо дорожных знаков и заправочных станций из чистого любопытства, желая узнать, понять, постичь, что же заставило вашего родственника, друга или знакомого избрать для жительства это место – конечно, не именно это, а такое, как это, такое, как Джефферсон, – и вдруг понимаете, что здесь происходит или произошло нечто странное: эти старые упрямцы вместо того, чтобы вымирать, как должно быть с течением времени, словно бы увеличиваются в числе; словно с каждым погребением одного его место занимают двое: если в 1900 году, спустя лишь тридцать пять лет, там было не более двух-трех человек, способных посвятить вас в ту историю благодаря осведомленности или досужим воспоминаниям или даже просто склонности и желанию, то уже в 1951 году, спустя восемьдесят шесть лет, их можно считать дюжинами (а в 1965-м, сто лет спустя, можно будет сотнями, потому что – и теперь вы начинаете понимать, почему ваш родственник, друг или знакомый решил переехать с семьей в такое место, как это, и остаться навсегда, – к тому времени дети приехавших после войны тоже станут не просто миссисипцами, но джефферсонцами и йокнапатофцами: к тому времени – кто знает? – не только стекло, а целое окно, возможно, вся стена будет снята и целиком перенесена в музей каким-нибудь историческим или культурным дамским клубом – ведь к тому времени там могут даже не знать этой истории или даже не нуждаться в этом: просто оконное стекло с именем девушки и такой-то датой; просуществовало столько-то времени: маленький прямоугольник волнистого, грубо отпрессованного, почти непрозрачного стекла с несколькими царапинами, очевидно, не более стойкими, чем тонкая засохшая слизь, оставленная проползшей улиткой, и которые, однако, продержались сто лет) – тех, кто способен и захочет бросить свое бесцельное занятие – подняться с последней деревянной скамьи под последними акацией и шелковицей среди хвойных деревьев в горшках нового века, окружающих двор здания суда, или со стула на тенистом тротуаре перед Домом Холстона, где всегда дует ветерок, – и пойти с вами через улицу в тюрьму, повести вас (с любезными, соседскими извинениями перед женой надзирателя, помешивающей или ставящей на плиту горох, овсяную крупу и грудинку – купленные большой партией по дешевке после расчетливой, неутомимой беготни из лавки в лавку, – которые она подаст заключенным на обед или на ужин, каждому по порции, продукты оплачивает Округ, и это немаловажный фактор в синекурной должности ее супруга) на кухню, к мутному стеклу с легкими царапинами, в которых через минуту вы разберете имя и дату;