Литмир - Электронная Библиотека

Теперь, после трех рюмок водки и плотного ужина, стало заметно, как отяжелел Иван, постарел. Значит, и я?

– Или хотя бы – надолго ли? – вопрошал он.

– Не знаю, – вполне сочувственно отозвался я. Как-никак мне тоже за пятьдесят, и я тоже желаю ясности и покоя. Но иные идут поколения, они и будут решать остатки нашей судьбы. – Порой кажется, что все только начинается…

Как раз в те дни всколыхнулась стачка в Москве, – не то пятьдесят, не то сто тысяч рабочих… Страшное должно быть зрелище – сто тысяч голодных и злых.

Вспомнили кое-кого из наших. Оказалось, что от скоротечной чахотки умер Барзаковский, разорился Орленко, вышел в отставку Альбрехт, а вот Томашевский процветает, опять же, видно потому, что процветает в мире любовь. О Кибальчиче не говорили, хотя, конечно, каждый про себя не раз вспоминал о нем. И так же, как в прошлый раз, неожиданно вырвалось его имя.

– Думаю, скоро тебе придется искать другую работу, – сказал Иван. – Публикуете неизвестно что. Закроют вас и поделом. Все ваши номера читал, даже лондонские. Позор России, а вы его на весь мир… Хаос проповедуете, а не закон. Вы тоже виноваты в том, что происходит в России.

От истины Панаженко был недалеко: уже три предупреждения получил наш журнал от цензурного комитета. Ну а что касается «хаоса»… Возражать не хотелось: какой смысл?

– Мы политикой не занимаемся, – сказал я. – Мы – историей.

– Как же историей… – проворчал Иван. И вдруг совсем уж раздраженно спросил: – Послушай, что о н там за проект написал?

А вот этого я и не знал. Это и было то, что занимало меня долгие годы, с чем я обращался уже и в градоначальство, и в департамент полиции, а вразумительного ответа добиться не мог. Об этом же я теперь намеревался говорить с Петром Александровичем, чтобы с его связями проникнуть в полицейские архивы.

– Так много мог бы достигнуть человек!

Понятное дело, мог.

– Вот тебе – революция.

Глядел так, будто это я устраивал события, случившиеся и тогда и теперь.

В тот же вечер я проводил Ивана на вокзал.

Глава вторая

В конце августа 1871 года мы с Кибальчичем приехали в Петербург. Судьбы наши, казалось, решены: Кибальчич поступает в Институт Инженеров путей сообщения, я в Университет. На таковых поприщах, верили мы, сможем много достигнуть и много принести пользы отечеству. Одно связывалось с другим и, казалось, никак невозможно достигнуть, не принося или принести, не достигнув.

Поступая на филологический факультет, я следовал семейным интересам и пристрастиям: отец мой изо дня в день, сколько помню себя, по утрам, с девяти до десяти п и с а л . То разбирал воззрения Монтескье на демократию, монархию и деспотию, то возражал Вольтеру, или затевал собственное сочинение о вольности, славе и тщеславии, о женском целомудрии и мужской чести. Напротив его стола висело тщательно выписанное славянской вязью изречение из «Русской Правды» Пестеля: «Народ российский не есть принадлежность или собственность какого-либо лица или семейства. Напротив, правительство есть принадлежность народа», – разумеется, без имени автора… Почему без имени? А потому, что юность моего отца пришлась на конец сороковых – особенные для России времена. Революция в не близкой Франции разом отозвалась на судьбах русских людей. Подозрительность опустилась на глаза и души тех, кто стоял у власти, и каждый интеллигент почувствовал, что его подозревают, что благонамеренность можно понимать и так и этак. Тогда-то мой отец решил оставить службу в Петербурге, уехать на родину и – писать… Так что мой выбор был естественным. А Кибальчич? Почему – путей сообщения? Инженеров в его роду не было, один брат нотариус, другой – военный врач. Отец, как уже сказано, священник, этот сан наследовался в их семье второй век.

Пожалуй, общественное мнение. Тогда в обществе писали и говорили о паровозах и железных дорогах с тем одушевлением, с каким нынче о демократии.

Но пустое дело убеждать Кибальчича после того, как принял решение. Даже отцовская власть прекращалась, если – решился.

Известно, авторитет и власть одного из родителей во много раз возрастает в глазах ребенка, если случится беда и второй родитель до времени покинет сей светлый мир. После смерти матери Кибальчич сильно привязался к отцу. Ловил каждый взгляд, предчувствовал и предвосхищал слово. Безропотно поехал жить к деду Максиму в Мезень, покорно поступил в духовное училище, затем в Черниговскую духовную семинарию. И вдруг забунтовал. Вернулся в Новгород-Северск, выдержал экзамен в шестой класс гимназии – притом, что отец порвал с ним, лишил помощи.

Позже их отношения поправились, Николай снова стал бывать в Коропе на вакациях, но перед отъездом в Петербург опять произошла размолвка. Отец требовал, чтобы сын, раз уж не захотел стать священником, шел по стопам старшего брата Степана – выучился на врача. Напрасный труд. Кибальчич мог переменить убеждение, однако не вдруг и не под давлением чужого мнения. Если овладевала им какая-либо идея, зряшными оказывались любые слова: упирался, отмалчивался, бубнил свое, даже если был неуверен или неправ.

Известно, Творец задумывал человека существом, в котором способности уравновешены и гармоничны. Но поскольку от идеи до воплощения дистанция не малая, или потому, что глина замечательный, однако не идеальный материал, или потому, что производить идеи и воплощать – две разные профессии, и даже Он не мог быть совершенен в каждой, а квалифицированного помощника не нашлось, – существо получилось не идеальное. К примеру, должны быть равно развиты в человеке способность к независимости и к подчинению. А на деле – либо одно сильнее, либо другое. У Кибальчича плохо было именно со вторым.

У отца его тоже был крепкий характер, и на дорогу Николай получил ровно тридцать рублей. Не так уж мало, на первый взгляд, месячная зарплата мелкого служащего в российской империи, но билет в третьем классе до Петербурга стоил около двадцати, кроме того, надо еще добраться от Коропа до станции – восемьдесят верст, по три копейки за версту на перекладных. В общем, к моменту нашего прибытия в Петербург у него оставалось чуть больше пяти рублей, у меня – сто: я ехал поступать в полном согласии с желаниями и матери, и отца.

Впрочем, положение Кибальчича облегчалось тем, что в Петербурге жила сестра Татьяна – Тетяна по-коропски, по-домашнему, не так давно вышедшая замуж за столичного адвоката Петрова.

То был незабываемый день. Вообразите двух юнцов из далекой провинции, которых никто не звал в столицу империи, а они явились, смело шагают с котомками за плечами, с фанерными сундучками, будто именно их-то здесь не хватало, только люди этого еще не знают, но скоро узнают! Вон уже с любопытством глядят. Однако – не насмешливо ли глядят? В котомках у нас напихано белье, одеяло, в сундучках тетради и книжки, кроме того, мама затолкала в котомку подушку… В Новгород-Северске все это придавало мне духу: в столицу еду! А здесь? Если откровенно, не котомка, а мех за спиной. Не мне ли свистит и скалит зубы молодой извозчик? «Надорвешься, барин! Садись, подвезу!»

Замирает сердце, узнавая очертания великого города – великой ошибки великого человека, как выразился писатель. Трудная и праздничная жизнь впереди. Наверно, чувства, которые я испытывал, сродни чувствам варвара, стоящего на краю чужой, богатой земли. Коренные петербуржцы никогда этого не поймут.

Все же удивительно целесообразно снаряжает природа человека в жизненный путь. Физическую силу он наберет позже, ум позже, а вот вера дается ему от рождения сразу вся. А что еще, кроме веры, может осветить ту бездну, которую мы называем б у д у щ и м? Ничто.

Мы прошли по городу без цели и направления верст десять и, наконец, почувствовали усталость и голод. Зашли перекусить в попавшуюся на пути кондитерскую. И тут Кибальчич неуверенно предложил: «пойдем со мной?»

Петров был наш, Новгород-Северский, я видел и даже наблюдал его год назад, когда он с Тетяной заходил в гимназию перед отъездом в Петербург. Был он из мелкопоместных, самостоятельно, без связей и протекции выучился и пробился, но ничего не сохранилось в нем от нашего города – чужак, коренной петербуржец от сюртука до французской бородки и равнодушных, на выкате, крупных глаз. Скоро довелось заметить новую особенность его натуры или, может быть, внешности: таким же чужаком, приезжим, казался он и в Петербурге – то ли из Парижа, то ли Лондона.

6
{"b":"894917","o":1}