Литмир - Электронная Библиотека

Cкоро Кибальчич понял, что мешанина в голове ЭнТэ из новых теорий необыкновенная. С одной стороны, по скрытности, презрению к образованию ЭнТэ напоминал «троглодитов», прославившихся в Петербурге год-два назад, с другой – повторял известное рассуждение Лаврова: кто строит историю? Одинокие борющиеся личности. Вокруг личностей образуются партии… С третьей, выделял учение Петра Ткачева с его проповедью заговоров и террора. По душе ему был и анархизм Бакунина, особо такие заявления, как «…надо войти в союз со всеми ворами и разбойниками русской земли». Ну, а потом, после победы, их, воров и разбойников, перерезать.

– Но как же п-презирать образование, – возражал Кибальчич,– если сам Лавров – профессор, Бакунин – философ, Петр Никитич Ткачев – писатель?

ЭнТэ кисло усмехался.

– Это и помешало им оставить в истории настоящий след. Образование рождает сомнения, а сегодня сомнения – смерть. Интеллигенция не способна поднять народ. России нужен Пугачев, Разин. А поскольку их нет, мы, недоучившиеся, должны все взять на себя.

– Что же вы предлагаете?

– Всероссийскую организацию молодежи. В один условленный день по всей России уничтожить всех, кто стоит у власти. Что не может быть излечено лекарствами, то излечивается железом. Чего не может излечить железо, то излечивает огонь. Знаете это, Кибальчич?

– Однако он же, Гиппократ, учил, что лечить надо не болезнь, а больного. Может, прав Лавров и надо сперва просветить народ?

– Поздно просвещать, Кибальчич. Еще немного, и мы станем нацией рабов. Наше устройство – наследие монголов, Россию надо перевернуть.

– Не слишком ли много к-крови будет на таком пути?

– А это уж зависит откуда глядеть, и чью кровь считать главной: двух-трех тысяч чиновников, или народа – восемьдесят миллионов человек.

– Какое же вы предполагаете г-государство?

– Никакого. Посмотрите, как устраивался народ на Дону, Яике, Кубани, в раскольничьих скитах…

Ни к какому общему мнению не приходили. Напротив, все злее становился ЭнТэ, непримиримее.

А несколько дней спустя им довелось стать очевидцами события, которое обоих ввергло в уныние. Это потом, позже, вспоминали, что уже с вечера в Жорнице началось волнение: толпились мужики у трактира, несли домой штоф, полштофа – без обычных в этом случае праздных разговоров и прибауток, молчаливо, спешно. Что рыли ямы, закапывали сбрую, глиняную посуду, мешки с жалким скарбом – на задах, где-либо за уборной, сарайчиком. Все прояснилось наутро, когда послышались вопли.

Выбежали на деревню и увидели толпу возле дома Герасима Дониковского, станового пристава, сотского, двух десятских – одного с долбней, другого с ведром разведенной сажи. Тут-то они, десятские, и взялись за дело: один крушил печь, другой мазал сажей стены. Выли бабы и дети, а сам Герасим, как посторонний заглядывал в окно.

То была процедура взимания недоимок.

Расправившись с печкой, десятские вышли – потные, в саже и кирпичной пыли, пристав заглянул в бумагу, объявил другую фамилию, и вся толпа двинулась к следующему дому – одному из Стефанюков.

ЭнТэ и Кибальчич стояли в стороне и так же, как все мужики, прятали глаза.

Когда десятские начали крушить добро Еремея, молча отправились домой.

– Кибальчич, – спросил в тот вечер ЭнТэ, – как вы вообще относитесь к крестьянам?

Был он непривычно тих, даже печален. Лежал на постели, закинув мощные руки за голову, глядел в потолок.

– Заблуждаться не склонен. Они ничем не лучше нас. Несчастнее – другой вопрос.

– Это не так, Кибальчич. Они – хуже. Бараны и овцы, поставляющие шерсть и мясо. И они – счастливее. Обратили внимание на Герасима? Он счастлив, что не раскатали по бревну хату. Стефанюк успел закопать горшки в яму – счастлив вдвойне. А те, кто уплатил недоимку? Они ликуют. А Семен Пасько? Ему бы только отодрать розгами старшину… Всех ненавижу. Стыдно жить в этой стране.

Резко повернулся, засунул голову под подушку. То была их самая согласительная минута.

***

В конце июля брат Степан сообщил, что намерен приехать в Жорницу.

Вдвойне закипела работа в имении. Мария, исхудавшая, дочерна загоревшая, похорошела в два дня. Ходила по огромной усадьбе, оценивая, приглядываясь: все ли понравится любимому мужу? А еще сняла плотников с новой конюшни, послала на строительство баньки. Снова появилась улыбка на ее лице и даже к ЭнТэ стала относиться терпимее.

Последние дни она не выходила к обеду, а по вечерам примеряла платья, выстраивала прически и даже напевала в своей светлице, чего они еще не слышали от нее. «Как она, однако, влюблена в своего супруга, – посмеивался ЭнТэ. – Даже похорошела. Не иначе, как умывается молоком».

Кибальчич молчал. Они уже не могли, как прежде, связно говорить и лишь возражали один другому да читали подолгу, не обсуждая прочитанное. То, что ЭнТэ чужд ему, стало ясно в первые же дни. Самое лучшее было бы – объясниться, а еще лучше – расстаться. Но одна мысль о неминуемом обоюдном унижении вызывала отвращение и тоску. Уж лучше смириться и перетерпеть.

Он тоже был рад приезду брата.

Степану шел четырнадцатый год, когда родился Николка. Он учился в той же Новгород-Северской гимназии, и перед каждыми вакациями отец запрягал Лохматку, низкорослую лошаденку со сказочно буйной гривой, ехал за сыном. Дорога не ближняя, больше полусотни верст от Коропа, и возвращались они на следующий день, к вечеру. Встречали их в Закоропье, Катя, Оля, Федор, Тетяна неслись с воплями к брату, а он – мимо всех – к нему, младшему, отставшему, копошащемуся в снегу или грязи. Помнилось, как приезжал Степан на похороны матери, вел за телегой с гробом, больно сжимая руку, и не давал освободить занемевшую ладонь. А еще запомнились неясные споры в доме, когда Степан приезжал уже из Петербурга, из Медико-хирургической академии. Стал он высокий, крепкогрудый, с сильным голосом. Гремел: «Нет службы более угодной Богу, чем докторская!» Очень нравилось, как он это произносил. И, выбежав во двор, Николка изумлял приятелей, выкрикивая раз за разом: «Нет службы более угодной!» На вторую половину фразы не хватало дыхания.

Он родился слабым, болезненным и – чем ему еще заниматься в жизни, как не служить Богу, – вопрошал отец, – приславшему его в этот мир, и людям, его принявшим? Именно он, Николка, должен унаследовать семейную традицию, стать священником. Ну, а брат считал, что Николка должен, как и он, стать доктором. Самое время думать, поскольку решался вопрос, куда идти: в гимназию или духовное училище?

После смерти матери он жил с дедом Максимом в Мезени Кролевецкого уезда, откуда его и забирали на время вакаций Степана. Дед тоже считал – надо в гимназию.

Странный был человек, особенный. Тоже когда-то получил духовное образование, однако не захотел стать священником, а вступил в труппу бродячих артистов, что остановились однажды в Мезени. Впрочем, не так легко поменять жизнь: родня вынудила его оставить театр. Вернулся, устроился псаломщиком, позже – учителем закона божьего в церковноприходской школе… Но опять дала знать о себе старая страсть: поставил с крестьянами «Наталку-Полтавку», а в результате по распоряжению архиерея был отстранен от учительства и сослан для исправления пустого нрава на черные работы в Елецкий монастырь… Когда Николай поступил в гимназию и отец отказал в помощи, дед Максим прислал пять рублей и коротенькое письмецо: «В театр после гимназии, внучек, в театр!» – то оказалась последняя весточка от него.

Степан – к тому времени уже военный врач, штабс-капитан, тоже присылал по пять-десять рублей: «Держись, Николка, я тебе помогу». А когда Николка поступил в институт путей сообщения, прилетел в Петербург: что ты сделал? Зачем тебе этот институт? Летом приехал в Короп, где Николай отдыхал на вакациях, неделю твердил с утра до вечера: переходи в академию.

Убедил.

Теперь – не было человека роднее. Вместе с Марией гадали, в какой день и пору приедет он.

Баньку срубили и подняли за пять дней. Протопили для пробы – дух оказался cyxoй, крепкий, однако мыться Мария никому не позволила: любимый муж должен обновить ее с горячо любимой женой. Тропинку от баньки к светлице выложила камнями, засыпала желтым речным песком. «Чтобы мягко было нести себя на долгожданное ложе», – посмеивался ЭнТэ.

15
{"b":"894917","o":1}