Репортер неподвижно высился над жестким световым радиусом лампы, глядя на редактора внимательно и напряженно, с видом собаки, натягивающей поводок.
– Как будто на чужом языке читаешь. Да, вы чувствуете: здесь, на этом месте. Может, даже точно знаете и место, и время. Но – и только. Как будто по несчастной какой-то случайности вы, сами того не сознавая, слушать и смотреть приучились на одном языке, а писать, если это можно назвать писанием, на другом. Вы перечитывать-то пробовали? Как это вам?
– Перечитывать что? – спросил репортер. Потом со стула напротив дослушивал редакторскую ругань. На стул этот он рухнул с шарнирно разболтанным грохотом вороньего пугала, сухим – точно костями по дереву, – после чего сидел, подавшись вперед через стол, неуемный, по виду не только находящийся на пороге могилы, но и вглядывающийся уже в то, что делается по другую сторону Стикса, – в кабаки, где никогда не трещал кассовый аппарат и не щелкал выдвижной денежный ящичек, в тот золочено-злачный район, где благовонно блещут и лоснятся от душистых масел безымянные небесные груди вечного и дармового блаженства. – Почему вы раньше мне не сказали? – вскинулся он. – Почему раньше не сказали, что нужно именно это? Я зайцем ношусь восемь дней кряду каждую неделю, ищу материал, нахожу, пишу – а рекламодателей и подписчиков даже восьми тысяч нет. Но не важно. Потому что слушайте.
Он сдернул с головы шляпу и кинул на стол, но редактор мигом смахнул ее репортеру на колени, как на пикнике смахивают со скатерти облепленную муравьями хлебную корку.
– Слушайте, – сказал репортер. – Она там, в аэропорту. У нее мальчонка, но только вот двое их у нее – этих, что водят махонькие машины, на комаров похожие. Нет – водит один, другой совершает затяжные прыжки с парашютом – ну, вы поняли, пятидесятифунтовый мешок муки в руках, и падает с неба, как рождественское или не знаю там какое привидение. Да, да – у них пацаненок маленький, с этот телефон, не больше, но в комбинезончике в точности как у…
– Стойте! – крикнул редактор. – У кого пацаненок?
– Вот-вот. Не знают они. В комбинезончике точь-в-точь как у взрослых; сегодня утром, когда я пришел в ангар, он был у малыша еще чистенький, – может, потому, что первый день воздушного праздника у них за понедельник идет; но он возил палкой по полу, где разлилось машинное масло, и мазал комбинезон, чтобы выглядеть как они… Да, двое их: этот ее Шуман взял сегодня второй приз, поднявшись с четвертого места на развалюхе, про которую там все, кто вроде бы понимает что к чему, в один голос сказали, что ей не место даже в четверке. Она жена его – то есть ее фамилия Шуман, и малец тоже считается Шуман; сегодня утром в ангаре на ней был комбинезон как на всех, в руках тьма ключей и всяких деталей, в губах пучком зажаты чеки таким же манером, каким в старину, говорят, женщины зажимали булавки, пока за шитье дамских нарядов не взялась фирма «Дженерал моторс»; волосы как у Джин Харлоу[8], за них в Голливуде ей отвалили бы денег, и полоса машинного масла на лбу, где она отвела их рукой. Она жена его; жена, считай, с тех пор, как шесть лет тому в калифорнийском ангаре родился мальчонка. Ну вот, а Шуман тогда сел у какого-то там городишки в Айове, или в Индиане, или где там она училась в десятом классе, пока не изобрели авиапочту, чтобы фермеры переставали пахать и принимались глазеть на небо; она вышла прогуляться на переменке и, наверно, поэтому была без головного убора, и в таком вот виде она забралась на переднее сиденье одной из этих «дженни»[9], какие армия распродавала за гашеные марки или не знаю там за что. Может, она и отправила открытку со следующего коровьего выгона, где они сели, тетушке или еще кому, кто ждал ее домой к обеду, если у таких вообще есть родня, если они рождаются от людей. В общем, он стал учить ее прыгать с парашютом. Потому что они не нашего племени, не людского; будь у них человеческая кровь и нормальные органы чувств, они не могли бы так облетать эти пилоны.
Они не хотели бы или не смели бы этого, имей они просто человеческие мозги. Жгите их, как этого сегодняшнего, и они из огня даже голоса не подадут; шмякнись такой на всем лету, и вы даже крови не увидите, когда его вытащат, – одно цилиндровое масло, как в картере мотора. И слушайте: двое их, двое; сегодня утром вхожу в ангар, где они готовят машины, и вижу мальчонку с каким-то типом, на лошадь маленькую похожим, – в боксерской стойке оба, кулаки подняты, а остальные глазеют на них со всякими там ключами в опущенных руках, потом вижу – малец на него кидается, кулачонками машет, а тот уклоняется, поднимает его в воздух, держит от себя подальше, другие смотрят, он ставит его, я подхожу, сам тоже в стойку с поднятыми кулаками и говорю: «Ну что, Демпси, давай – я на новенького», но пацаненок не реагирует, только смотрит на меня, а лошадиный тогда говорит: «Спроси его, кто его папаша», но мне почудилось, он сказал: «Где его папаша», и я переспросил: «Где его папаша?», но он мне: «Нет. Кто его папаша», и я спросил мальца, и тогда он уже на меня летит с кулаками, и будь он хотя бы вполовину такой большой, каким хотел тогда быть, он точно измордовал бы меня как миленького. Ну, я тогда спросил их, и они мне рассказали.
Он умолк – иссякли слова или, возможно, дыхание, но не так, как иссякает жидкость в сосуде, а мгновенной чуткой приостановкой наподобие невесомой движимой ветром игрушки, скажем целлулоидной детской вертушки на палочке. Через стол, по-прежнему откинувшись назад, сжимая подлокотники кресла, редактор глазел на него с гневным изумлением.
– Что?! – вскричал он. – Одна жена с ребенком на двоих?
– Точно. Третий, лошадиный, у них за механика, он не муж даже и, само собой, не пилот. Да, Шуман, значит, приземлился где-то там в Айове или Индиане, а она тут как раз выходит из школы и книжки даже не удосужилась отправить с кем-нибудь из подружек домой, и они лёту оттуда, может, только с открывалкой для консервов да одеялом, чтобы спать под крылом, когда очень уж сильный дождь; а потом второй нагрянул, парашютист, с неба, видно, упал со своим мучным мешком, пролетев мили две-три, прежде чем дернуть кольцо. Не люди они, понятно вам? Уз никаких; нет на земле такого места, где бы ты родился и куда бы возвращался время от времени хотя бы для того только, чтобы денек-другой вволю и всласть поненавидеть чертову эту дыру. От одного побережья к другому, летом – Канада, зимой – Мексика, с одним чемоданом на всех и с одной открывалкой, потому что трое могут обходиться одной с таким же успехом, как один человек или дюжина… В любое место, где только достаточно наберется людей, чтобы авансом оплатить перелет, а потом додать на бензин. Потому что деньги-то им без надобности; не за деньгами они гонятся, не за деньгами и не за славой, ведь слава хорошо если длится до следующей гонки, а то и до завтра не дотягивает. Не нужны им деньги, разве только изредка, когда приходится якшаться с человеческим племенем, – ну, в гостинице иногда, чтобы поесть-поспать, или в магазине купить юбку да штаны, чтобы полиция не приставала. Потому что деньги куда проще добываются, денег там и нет вообще – в четырнадцати с половиной футах от земли, когда ты с почти девяностоградусным креном идешь на вираж вокруг стального столба на скорости двести или триста миль в час в треклятой мошке летучей, собранной как швейцарские часики, у которой потолок скорости – это не просто цифирки под круглым стеклышком, а такая штука, когда ты сжигаешь мотор или у тебя отваливаются к чертовой матери крылья и шасси. Пируэт вокруг ближнего пилона на кончике крыла, полотно трепещет как невеста, драндулет стоимостью в четыре тысячи хорош, может, всего часов пятьдесят, хотя протянул ли так долго хоть один из них – большой вопрос, в гонке их участвует пять штук, главный приз аж двести тридцать восемь долларов пятьдесят два центика минус штрафы, взносы комиссионные и взятки. А прочие все – жены там, дети, механики – замерли на предангарной площадке, как будто их выкрали из магазинной витрины и одели в промасленные защитные робы, и смотрят, и даже думать не думают ни про счет в городской гостинице, ни про то, как мы прокормимся, если не выиграем, ни про то, как будем добираться до места следующего воздушного праздника, если мотор расплавится и вытечет ко всем чертям в выхлопную трубу. А Шуман даже не владелец машины; она сказала мне, что Вик Чанс хочет собрать для него машину и они тоже хотят, чтобы он ее собрал, да только ни у Вика Чанса, ни у них нет пока на это денег. Так что он просто летает на всем подряд, на чем только может получить допуск. На котором он сегодня схватил приз, он летает по соглашению с хозяином; по скорости этот самолет был предпоследним в сегодняшней гонке, и все говорили, что шансов у него никаких, но Шуман наверстывал на пилонах. А когда он не выигрывает, они живут за счет парашютиста – у этого-то как раз дела ничего, он получает почти столько же, сколько говорун-микрофонщик, причем тот полдня должен распинаться, а парашютист подышит всего несколько секунд, пока промахнет свои десять – двенадцать тысяч футов, летящей в лицо мукой, потом дернет за кольцо, и привет. А малец, значит, родился на раскатанном парашюте в ангаре где-то в Калифорнии; можно сказать, вывалился из фюзеляжа и сразу побежал, как жеребчик или теленок, хорошо еще, было на что вывалиться, потому что нашлось место, где приземлиться и откуда снова потом взлететь. Попробовал я представить его себе по-обычному: линия предков, всякие там рай и ады, как у всех у нас, родовые муки, из которых мы произрастаем, чтобы идти по земле, обжав голову согнутой в локте рукой и уворачиваясь вправо-влево, пока наконец не выбьем очко и не ляжем обратно, откуда встали… Вдруг я вообразил его оснащенным парой-тройкой выводков дедов-бабок, дядюшек-тетушек, двоюродных братишек-сестричек – и вроде как помер на месте. Пришлось остановиться, прислониться к стене ангара и вдоволь высмеяться. Что там непорочные ваши зачатия; родился на раскатанном парашюте в калифорнийском ангаре – и все дела; врач потом подходит к двери, подзывает Шумана с парашютистом. Парашютист вынимает игральные кости и говорит ей: «Ну что, кинешь?» А она ему: «Кидай сам». Он кинул, и выпало Шуману, и в тот же день доставили мирового судью, подбросили на бензовозе, и ее фамилия, как и ребенка, стала Шуман. И еще мне тамошние сказали, что не они начали мальца спрашивать: «Кто твой папаша?» Это она начала, а когда пацаненок кидается на нее с кулаками, она крепкое свое мальчишеское лицо, голову, которая так выглядит, словно волосы ей, когда нужно, первый попавшийся из четверых подрезает карманным ножичком, наклоняет к нему, чтобы он мог достать, и только приговаривает: «Вмажь мне. А ну вмажь. Еще сильней. Вмажь как следует». Ну, и что вы об этом думаете?