– Да. Мы еще в доме об этом сговорились, – сказала она терпеливо.
– Да, но давайте поймем до конца. Я… – Он говорил с некой странной, громкой, дикой, рвущейся торопливостью, как будто она все еще удалялась и уже отошла на изрядное расстояние. – Мы старики; вам этого не понять, вам не понять, что когда-нибудь и вы, возможно, достигнете возраста, в котором способны будете нести только такой-то груз и не больше; и никакой добавочный груз уже не стоит того, чтобы его нести; и вы мало того, что не можете, вы не хотите; и ничто уже ничего не стоит, кроме покоя, покоя, покоя, пусть даже с утратой, с горем, – ничто! Ничто! Но мы на этот рубеж вышли. Когда вы приехали сюда с Роджером перед рождением мальчика, мы с вами говорили, и я говорил иначе. Я тогда был другой; я искренне вам ответил, когда вы сказали, что не знаете, кто отец вашего будущего ребенка, Роджер или нет, и никогда не будете знать, а я вам ответил помните как? Я сказал: «Сделайте тогда Роджера его отцом с этого дня». И вы не стали лукавить, сказали мне правду, что не можете ничего обещать, что вы плохая от рождения и не в состоянии этого исправить и не намерены даже пытаться; а я вам сказал, что от рождения никто никаким не бывает, ни плохим, ни хорошим, помоги нам Господи, и что никто ничего не в состоянии сделать помимо того, что он должен, – помните? Я искренен был тогда. Но я был моложе. А теперь я старик. И я не могу теперь… не могу… я…
– Я понимаю. Если я оставлю его у вас, я не должна пытаться его увидеть, пока вы оба не умрете.
– Да. Так надо; я не могу иначе. Мне нужен покой, ничего больше теперь. Мы не так уж долго еще проживем, и тогда…
Она усмехнулась – коротко, безрадостно, неподвижно.
– И тогда он уже помнить меня не будет.
– Это ваш риск. Потому что не забывайте, – воскликнул он, – не забывайте! Я не прошу вас об этом. Я не просил вас его здесь оставлять, не просил привозить его к нам. Вы можете сейчас войти, разбудить его и забрать с собой. Но если вы этого не сделаете, если оставите его у нас, повернетесь спиной и уедете… Думайте, думайте. Заберите, если хотите, его на эту ночь в гостиницу или куда угодно и подумайте, соберитесь с мыслями и привезите его завтра сюда или придите сами и скажите, что вы решили.
– Я уже все решила, – сказала она.
– Что вы оставляете его здесь по доброй воле. Что он получает от нас кров, заботу и любовь, на которые он имеет право как малый ребенок и как наш вн… и что взамен вы обязуетесь не пытаться увидеть его и общаться с ним, пока мы живы. Готовы ли вы на это пойти? Подумайте хорошенько.
– Да, – сказала она. – Мне приходится так поступить.
– Вовсе нет. Вы можете сейчас забрать его с собой; мы можем считать, что вы сегодня не приезжали. Вы его мать; я по-прежнему думаю, что мать, какая бы она ни была, лучше, чем… чем… Почему вам приходится?
– Потому что я не знаю, хватит ли у меня денег, чтобы он не голодал, не мерз и лечился, если захворает, – сказала она. – Понимаете?
– Я понимаю, что этот… ваш… другой мужчина зарабатывает еще меньше, чем Роджер. Но вы говорили мне, что заработков Роджера тоже не всегда хватало для четверых; тем не менее, пока Роджер был жив, у вас не возникало желания подкинуть нам мальчика. И вот теперь, когда у вас одним ртом меньше, вы уверяете меня, что…
– Я вам объясню, дайте мне слово сказать, – перебила его она. – У меня будет еще один ребенок.
Теперь он молчал; его неоконченная фраза, казалось, повисла между ними. Они стояли лицом к лицу, но не видели друг друга – каждый имел перед глазами только смутную фигуру, размываемую падающим между ними и на них снегом, хотя она, стоя спиной к уличному фонарю, видела его все же лучше, чем он ее. Через некоторое время он тихо сказал:
– Понимаю. Да. И на этот раз вы знаете, что будущий ребенок не… не от…
– Не от Роджера. Да. Мы с Роджером… Ладно, не важно. Про этого ребенка я знаю. И Роджер знал. Так что нам нужны будут деньги, и Роджер пытался выжать из этого воздушного праздника все, что можно. Машина, на которой он в первый раз выиграл приз, была медленная, устаревшая. Но другой у нас не было, и он их переиграл, обошел их за счет пилонов, делал такие близкие виражи, каких другие не рисковали делать ради этих маленьких денег. Потом в субботу он получил возможность полететь на опасной машине, которая давала шанс выиграть две тысячи долларов. Это бы нас обеспечило. Но машина развалилась в воздухе. Может, я и сумела бы его остановить. Не знаю. Может, и сумела бы. Но не остановила. И не пыталась даже. Так что денег этих мы не получили, а из того, что он в первый день выиграл, мы большую часть оставили, чтобы его тело переправили сюда, когда поднимут из озера.
– А, – сказал доктор Шуман. – Понимаю. Да. Итак, вы даете нам шанс… возможность… – Вдруг он закричал: – Если бы я только был уверен, что это сын Роджера! Если бы я только был уверен. Ну скажите же мне что-нибудь! Знак подайте какой-нибудь, маленький знак. Любой, крошечный хотя бы…
Она не шевелилась. Фонарь светил сквозь снегопад поверх ее плеча, и она хоть и смутно, но видела его – малорослого худого мужчину со встрепанными жидкими серо-стальными волосами, на которые, шелестя, падали снежинки, отвернувшего от нее лицо и державшего ладонь поднятой руки не прямо перед собой, а между ее лицом и своим. Помолчав, она сказала:
– Может быть, вам какое-то время понадобится, чтобы подумать. Чтобы решить.
Теперь она не видела его лица – только поднятую ладонь; казалось, она обращается к этой ладони:
– Давайте я подожду до завтра в гостинице, а вы…
Ладонь шевельнулась, слабо дернулась в ее сторону выше неподвижного запястья, словно пытаясь отогнать ее голос. Но она повторила, как будто для протокола:
– Значит, вы не хотите, чтобы я подождала?
Ответила ей только ладонь, дернувшаяся еще раз; женщина тихо повернулась и спустилась с крыльца, ища ногой под снегом каждую ступень, затем пошла по дорожке, не быстро, истаивая в дремотной пантомиме снегопада. Она не оглядывалась. Доктор Шуман не смотрел на нее. Он услышал, как заводится мотор такси, но сам тем временем уже поворачивался и входил в дом, чуть замешкавшись перед закрытой дверью прежде, чем отыскал ручку, – пожилой мужчина в одной рубашке с усыпанными снегом волосами и плечами. Он двинулся по коридору; его жена, сидевшая в темной комнате у кровати, где спал мальчик, услышала, как он наткнулся на что-то в коридоре, а потом увидела его в освещенном из коридора прямоугольнике двери, держащегося за косяк, с блестками тающего снега в растрепанных волосах.
– Хоть маленький знак бы иметь, – сказал он. Входя, он опять споткнулся. Она встала и двинулась к нему, но он отстранил ее. – Оставь меня с ним, – сказал он.
– Тсс, – сказала она. – Не буди его. Иди, поужинай.
– Оставь меня, сказал, – повторил он, отстраняя рукой теперь уже пустой воздух, потому что она стояла поодаль, глядя, как он подходит к кровати, неловко нащупывает изножье. Но голос его был вполне спокойным.
– Выйди, – сказал он. – Оставь меня с ним. Выйди и оставь меня с ним.
– Тебе поужинать надо и лечь.
– Уйди, тебе говорят. Я хорошо себя чувствую.
Она повиновалась; он стоял, держась за изножье кровати и слушая, как ее шаги медленно шелестят по коридору и затихают. Потом он зашевелился, с трудом нащупал электрический шнур, лампу, зажег свет. Мальчик ворохнулся, отворачивая от света лицо. Ночной рубашкой ему служила старомодная мужская сорочка с некогда сатинированной грудью, мягкой теперь от множества стирок, заколотая у горла золотой брошью, с недавно обрезанными на уровне запястий рукавами. На другой подушке рядом с головой мальчика лежал игрушечный самолетик. Внезапно доктор Шуман наклонился и стал трясти мальчика за плечо. Самолетик съехал с подушки; не переставая трясти мальчика, доктор другой рукой смахнул игрушку на пол.
– Роджер, – сказал он, – проснись. Проснись, Роджер.
Мальчик проснулся; моргая, не шевелясь, он смотрел на склонившееся над ним мужское лицо.