– Давай, ну, – сказал парашютист Шуману. – Проверяй, что там у него есть. Если, конечно, нас не опередили.
– Это да, – сказал Джиггс, ощупывая ладонью репортерский бок. – Но в дом бы его как-нибудь…
Парашютист взял его за плечо и резко отпихнул назад; попятившись, Джиггс вновь удержал равновесие и увидел, как женщина хватает парашютиста за руку, потянувшуюся уже к карману репортера.
– Ты отвали тоже, – сказала она. Парашютист выпрямился; они с женщиной посмотрели друг на друга – она холодно, твердо, спокойно, он напряженно, яростно, еле сдерживаясь. Шуман выпрямился еще раньше; Джиггс молча переводил пристальный взгляд с него на них и обратно.
– Хочешь, значит, собственноручно, – сказал парашютист.
– Вот-вот. Собственноручно.
Секунду они еще глядели друг на друга, потом начали переругиваться короткими, отрывистыми, односложными словами, которые звучали как шлепки, а Джиггс тем временем, уперев руки в бедра, легко утвердясь на резиновых подошвах туфель и подавшись немного вперед, смотрел то на них, то на Шумана.
– Так, – сказал Шуман. – Хватит, хорошего понемножку.
Он вклинился между ними, чуть отстранив парашютиста. После этого Джиггс повернул расслабленное тело репортера сначала на один бок, затем на другой, а женщина, наклонившись, обшарила его карманы и извлекла оттуда несколько мятых купюр и горстку монет.
– Пятерка и четыре по доллару, – сказал Джиггс. – Дай мелочь сосчитаю.
– На автобус нужно три, – сказал Шуман. – И еще три возьми, больше не надо.
– Да, – сказал Джиггс. – Семи или восьми нам хватит. Слушай. Оставь ему пятерку и оставь один бумажкой на мелкие траты.
Взяв у женщины пятерку и доллар, он сложил их и засунул репортеру в брючный кармашек для часов, после чего готов был уже подняться, как вдруг увидел, что приваленный к двери репортер смотрит на него широко открытыми, спокойными и абсолютно пустыми глазами, чистым зрением, никак пока что не связанным с рассудком и мыслью, словно двумя ввернутыми в череп и перегоревшими лампочками.
– Гляньте-ка, – сказал Джиггс, – он…
Он вскочил на ноги и увидел лицо парашютиста за секунду до того, как парашютист схватил женщину за запястье, выкрутил у нее из руки деньги, швырнул их, как горсть камешков, в безмятежное, глазастое, незрячее лицо репортера и с бессильной, отчаянной яростью проговорил:
– Я могу есть и спать за счет Роджера, могу даже за твой. Но не за счет твоего передка, ясно тебе?
Он взял свой чемодан, повернулся и быстро пошел; Джиггс и мальчик смотрели, как он идет к устью переулка и сворачивает за угол. Потом Джиггс перевел взгляд на женщину, которая стояла не шевелясь, и на Шумана, опустившегося на колени и собирающего рассыпанные вокруг неподвижных ног репортера монеты и купюры.
– Теперь нам бы в дом его как-нибудь, – сказал Джиггс. Они не ответили. Но он, казалось, и не ждал никакого ответа, не надеялся на него. Он тоже встал на колени и принялся подбирать с тротуара монеты. – Да, – сказал он. – Джек уж бросит так бросит. Хорошо, если половину найдем.
Но они по-прежнему не обращали на него никакого внимания.
– Сколько было? – спросил Шуман женщину, протягивая Джиггсу раскрытую ладонь.
– Шесть семьдесят, – ответила женщина.
Джиггс ссыпал деньги Шуману в ладонь; такие же неподвижные, как Шуман, горячие глаза Джиггса смотрели, как Шуман взглядом пересчитывает монеты.
– Так, – сказал Шуман. – Еще полдоллара.
– Я сигарет хотел купить, – сказал Джиггс. На это Шуман не ответил никак – просто продолжал стоять на коленях с протянутой рукой. Секунду помедлив, Джиггс положил в нее заначенную было монету. – Ладно, – сказал он. Выражение его горячих ярких глаз было теперь совершенно невозможно прочесть; он даже не смотрел, как Шуман кладет деньги в карман, – просто взял свой парусиновый мешок и сказал: – Плохо, что мы не можем его с улицы забрать.
– Да, – подтвердил Шуман и подхватил второй чемодан. – Но не можем – значит, не можем. Пошли. – Он двинулся вперед, даже не оглянувшись. – Стержень какого-то клапана вытянулся, – сказал он. – Даю голову на отсечение. Думаю, поэтому вчера мотор так разогрелся. Надо их все снимать и мерить.
– Да, – сказал Джиггс. Он со своим мешком шел позади остальных. Он тоже пока не оборачивался; он глядел Шуману в затылок с пристальным тайным размышлением, с видом невыразительным и даже, можно сказать, безмятежным; он обращался мысленно к самому себе с сардонической, почти юмористической сдержанностью: «А как же. Знал ведь, что пожалею. Господи, пора уже было научиться не давать честности разгуляться до воскресенья. Потому что все со мной было в порядке до… а теперь зависеть от идиота, который…» Он наконец оглянулся. Репортер по-прежнему полулежал, прислоненный к двери; спокойные глубокомысленные пустые глаза, казалось, смотрели на них с прежней серьезностью, без удивления и упрека.
– Боже мой, – произнес Джиггс вслух, – я же сказал ему ночью, что это не парегорик; это лауданум[21] или вроде того… – Потому что на какое-то время до этого момента он позабыл о бутыли, он думал про репортера и только сейчас вспомнил про бутыль. «Теперь скоро уже», – подумал он с неким отчаянным возмущением, сохраняя в лице абсолютное спокойствие, следуя за остальными тремя, при каждом шаге ощущая сквозь ткань мешка биение сапог по ногам, белея горячими, пустыми и мертвыми, как будто обращенными внутрь черепа глазами, выставившими наружу слепые изнанки, тогда как взгляд их был сосредоточен на горячих бешеных извивах спиртного, уловленного тенетами плоти и нервов, – непрочной сетью, в которой он пребывал, жил. – Позвонить в газету и сказать, что он заболел, – предложил Джиггс, впадая в то лицемерное помрачение тяги и желания, что даже в таком нерушимом одиночестве безжалостно отметает в сторону всякое помышление и понятие о правдивости и лживости. – Может, кто-нибудь из газетчиков сообразит, как войти. Им с Лаверной скажу, что меня попросили подождать и показать дорогу…
Они добрались до устья переулка. Не замедляя шага, Шуман вытянул шею и стал высматривать на улице парашютиста.
– Пошли, пошли, – сказал Джиггс. – Он на остановке автобуса, где ему еще быть? Хоть и обижен-разобижен, пешком он туда не потопает.
Но на остановке парашютиста не оказалось. Автобус вот-вот должен был отправиться, однако среди сидящих в нем он тоже отсутствовал. Предыдущий ушел десять минут назад; Шуман и женщина описали парашютиста диспетчеру, который сказал в ответ, что и там такого человека не было.
– Все-таки, значит, решил пешком, – сказал Джиггс, подвигаясь к подножке. – Ну что, залазим?
– Можно было бы сейчас поесть, – сказал Шуман. – Вдруг явится к следующему.
– Жди, – сказал Джиггс. – Попросить бы водителя, чтобы брал за проезд поменьше.
– Да, – внезапно сказала женщина. – Лучше там поедим.
– Мы могли его обогнать и не заметить, – сказал Шуман. – У него же нет…
– Кончай, – сказала она холодным и жестким тоном, не глядя пока на Джиггса. – Еще неизвестно, с кем у нас сегодня будет больше хлопот – с Джеком или вон с ним.
Теперь Джиггс почувствовал, что на него смотрит и Шуман – смотрит раздумчивым взглядом из машинносимметричного круга новой шляпы. Но он не пошевелился; неподвижно, как один из манекенов, что в восемь утра выкатываются наружу хозяевами магазинов и ломбардов в трущобных районах, он стоял в тихом и замершем ожидании, в глубокой задумчивости, глядя обращенным внутрь взором на нечто, не являющееся даже мыслью и кидающее ему из невообразимого вихря полувоспринятых образов, подобного колесу рулетки с напечатанными фразами вместо чисел, неистовые обрывки планов и альтернатив: сказать им, что слышал слова парашютиста о том, что он собирается вернуться на Амбуаз-стрит, и вызваться привести его; вырваться на пять минут, стрельнуть у первого встречного, у второго, у третьего и так набрать пятьдесят центов; и наконец, твердо и бесповоротно, с отчаянной убежденностью истины и раскаяния, что, если, к примеру, Шуман сейчас даст ему монету и велит пойти глотнуть, он не возьмет ее даже – или, хорошо, возьмет, но выпьет только одну и не больше, исключительно из благодарности за избавление от бессильной нужды, от лихорадочных помышлений и расчетов, заставлявших его и теперь придавать голосу невинную непринужденность.