Но это не спасло мою мать. Она позвала отца: «Михоэл, я умираю! Мне ужасно больно!» Ей не давали успокоительных или обезболивающих средств. Ничего не было! Она была в полном сознании, все видела и понимала. Вскоре ее не стало. Отец и два моих старших брата, Ицеле и Мейлех, все это время были рядом: в доме бабише была всего одна комната.
Тем же вечером, когда мы с Ханале и Мойшеле лежали вместе в одной постели у дяди Фишеля, пришел отец. На глазах его были слезы, он бил себя кулаками по голове. Я помню эту сцену, будто она произошла сегодня. Он сказал: «Дети, у вас больше нет матери. Ваша мать умерла. Она умерла».
Мне было тяжело смириться с тем, что ее на самом деле уже нет в живых. Я не видел ее мертвой. Она была жива совсем недавно, прошлым вечером, и даже взяла меня к себе в кровать. Во вторник были похороны[8]. Мойшеле, Ханале и я остались дома. Детей не берут на кладбище, пока им не исполнится девять-десять лет. Двое моих старших братьев присутствовали на церемонии.
Следующее, что я помню, это сидение шив’а – так называется традиционный семидневный траур, проводившийся в доме бабушки, где мы все должны были спать. Отец давал нам леденцы, чтобы мы вели себя прилично, когда родные и близкие приходили помолиться и поддержать семью. Взрослые не разговаривали со мной, но все, кто приходил, плакали. Я слушал их беседы, но все никак не мог взять в толк, что происходит на самом деле.
Когда шив’а закончилась, родственники перестали заходить к нам. Позже мне говорили, что бабушка обвиняла отца в смерти матери. Она считала, что он пожалел денег на то, чтобы повезти ее в Радом на автобусе.
Отец не может нести всю ответственность за ее смерть. Он не знал, что матери требовалось сделать кесарево сечение, а она отказывалась ехать в Радом. Родители думали, что время еще есть. Если бы он понимал, что ее жизни грозит опасность, то, конечно же, поехал бы в Радом.
Мать умерла 16-го швата по еврейскому календарю. Это был конец января. Через месяц, на Пурим, отец послал Ицеле и Мейлеха с печеньями для шалахмонес – традиционных пуримских подарков-угощений в дом бабушки, где все еще оставались мы с Мойшеле. «А гутен Пурим[9],– сказала она. – Отнесите это печенье матери на кладбище. Я не хочу от него ничего». Так и вернулись мои братья к папе с печеньями и посланием от бабушки.
Отец был в ярости. Непростительно говорить такое детям! После этого Мойшеле и я вернулись домой. Мои папа и бабушка больше не разговаривали и даже не виделись. Никогда. Мои дяди и тетки прервали любые контакты с отцом. Они горячо ненавидели друг друга. Отец чувствовал себя всеми брошенным. Это было ужасно! В Кожнице у него не было близких, кроме родственников с материнской стороны.
Став взрослее, я обнаружил, что мои старшие братья тоже обвиняли отца в смерти матери. Они полагали, что тот должен был любой ценой отвезти ее в Радом, потому что из-за болей она была не в состоянии самостоятельно принимать решения. Конечно, просто задним числом рассуждать о том, что следовало бы сделать.
Трагедия коснулась всех сторон жизни нашей семьи и преследовала меня и много позже. Я мало что помню с тех времен, когда она была жива, но в моей памяти запечатлелось, как однажды к Пейсаху мы должны были одеться в новое. Мне было года три, мама купила мне матросский костюмчик с большим воротником, галстуком и бескозыркой с лентами. Это было прекрасно! Я был по-настоящему счастлив.
Мой отец остался с пятью детьми младше одиннадцати лет, без всякой сторонней помощи. Днем он был занят в лавке, а по вечерам готовил и присматривал за Мойшеле.
Пейсах наступил через тридцать дней после Пурима, и отец делал все, чтобы подготовиться к празднику самостоятельно[10]. На седере за столом были лишь он и мы, дети, – впервые без мамы. На следующий день отец вернулся из шул (синагоги) усталым. Был прекрасный день, мы втроем играли на улице. Он попросил нас с сестрой присмотреть за Мойшеле и пошел вздремнуть. Подгузник Мойшеле наполнился, но Ханеле и я не знали, что делать. Чего можно ожидать от шестилетней девочки и четырехлетнего мальчика?
Мимо проходила соседка, она увидела, что происходит, накормила малыша и поменяла грязный подгузник. А затем пошла к бабушке и рассказала об этом.
Явилась бабише и застала нас во дворе. «Я забираю маленького, теперь он будет жить со мной», – заявила она. У моей сестры хватило сехеля (ума) сказать: «Зачем ты это делаешь? Папа, собираясь поспать, велел нам присмотреть за ребенком. Он проснется и обнаружит, что Мойшеле нет. Я пойду скажу ему». Бабушка ответила: «Не буди его. Не говори ему ничего». Она схватила малыша и ушла. Мы знали, что отец и бабише не любят друг друга. Но для меня и моей сестры она оставалась нашей бабушкой, частью нашей семьи. Отец не велел нам ходить к ней, но мы все‐таки иногда заглядывали к ней без его ведома.
Когда отец проснулся, мы рассказали ему, что произошло. Он принялся кричать, изливая на нас всю боль своего разбитого сердца. А потом послал нас забрать брата. «Бабише, верни нам малыша, отец нас убьет», – просили мы ее. На что она отвечала: «Он не убьет вас. Он будет счастлив, что кто‐то присматривает за маленьким. Ребенку лучше остаться со мной, и точка. Скажите ему, чтобы больше вас не присылал. Если захочет прийти сам, то получит, что ему причитается. Нечего ложиться спать, оставляя детей присматривать за маленьким». Мы передали отцу бабушкины слова, и на этом все закончилось. Мойшеле остался с ней.
То, что брата забрали, не казалось мне таким уж плохим вариантом. И сестра была со мной согласна. Мы понимали, что еще слишком малы и мальчик получит лучший уход у бабушки и тети Перлы, которая была еще не замужем и жила с матерью. До этого мы с сестрой должны были ухаживать за малышом целый день, пока отец был занят в лавке.
Позже, когда Мойшеле научился чуть лучше ходить и говорить, бабише посылала его каждое утро к нашему дому с льняным мешком на шее – за булочками. Он объявлял: «Я пришел сюда за булочками. Вы должны дать мне булочек». Отец клал булочки в мешок, и Мойшеле убегал на улицу, где его ждала бабушка. Так у него появилась хоть какая‐то возможность повидаться с семьей.
Через несколько месяцев, летом 1924 года, друзья отца уговорили его послать Мейлеха и Ицеле учиться в йешиву[11], расположенную в городе Шедлиц. Они сказали, что одинокому мужчине слишком тяжело ухаживать за таким количеством детей. А школа – это ненадолго, всего лишь на время. В нашем доме все было так – «всего лишь на время».
Ицеле было одиннадцать лет, он ходил в третий класс в государственной школе. Мейлех в свои девять был второклассником. Большинство религиозных людей, особенно хасиды, предпочитали не отдавать своих детей в гойские (нееврейские) школы. Мой отец считал, что в дополнение к еврейскому образованию хорошо было бы иметь и светское. А теперь мои братья должны были поехать в далекий город и получать только строго религиозное образование в известной йешиве. Они плакали.
Они жили в йешиве, как в приюте, и бесплатно питались за счет благотворителей. Спали в бейс-медрише – комнате для занятий. Так жили все бедные йешиботники. Спустя некоторое время все меньше семей стали жертвовать еду, и братьям приходилось добывать пропитание самим, хотя денег у них не было.
Ицеле и Мейлех приезжали домой на большие осенние праздники – Рош а-Шана, Йом-Киппур и Суккес – и иногда весной – на Пейсах. Вот и все, всего дважды в год. Я со слезами на глазах слушал рассказы о тяготах жизни в йешиве.