На столе стоит забытая тарелка с почти нетронутым салатом.
– НА ВЫЗОВ БРИГАДЕ ДВАДЦАТЬ ПЕРВОЙ, ДВА-ОДИН!
Я усаживаю Нину обратно за стол.
– Сиди, кушай. Не вздумай дергаться. Сама съезжу. У нас три вызова, не надорвалась.
Она пытается что-то сказать. Я, не слушая, захлопываю дверь бригадной комнаты.
* * *
– ТВОЯ ФАМИЛИЯ?!
Дикий крик, не крик – ор. Оглушающий, бьющий в лицо свежим водочным выдохом.
– В ч….
– ФАМИЛИЯ?!!
На полу ерзает пьяный пациент – елозит в пятнах рвоты, шлепая тощими запястьями по остаткам того, что не успел переварить его желудок. Елозит – и снова рвет, скудными выплесками, на себя, на пол, на собственные руки.
– Дайте помощь ока…
Вызывающий хватает меня за форму, сильно трясет (я слышу, как рвутся швы на ткани), толкает в сторону прихожей.
– ИЗ-ЗА ТЕБЯ, СУКА, ЧЕЛОВЕК УМИРАЕТ!!
Багровое лицо, испитое, рассеченное ранними морщинами, пронизанный воспаленными сосудами нос, выкаченные глаза.
– Вы понимаете, что сейчас вы у него время воруете?
Короткий взмах – и у меня дикий звон в голове от пощечины, влепленной вразмах, от души. Кожа лица взрывается болью, словно ее окатили кипятком. Пятясь, я выбираюсь из сеней дома, вслепую размахивая перед собой укладкой с медикаментами. В голове бьется «Только бы не ножом, только бы не ножом, только бы не…».
– Э-э, чего творишь, мудило?
– ТЫ, БЛЯ, КТО-О?!
– Конь в пальто, падла! – рявкает мой водитель, перебивая голосом ор, пиная вызывающего в бедро, сбивая его на грязную после дождя землю. – Охуел, ублюдок – на врача руку поднимать?!
Я, ослепнув и оглохнув, все так же пятясь, прижимаюсь к борту нашего «РАФа», словно его борт сможет меня защитить. Нельзя же так, люди, нельзя же бить того, кто вас лечить приехал…
– ВЫЫЫЫЫЫЫБЛЯ..!
Водитель дядя Сема сдавливает локтем глотку беснующегося, тянет на себя – тот бьется в захвате, сучит ногами, размазывая грязь резиновыми сапогами, после чего, дернувшись, обмякает, оседая у крыльца.
– Хмыгло гнойное, – тяжело дыша, выдает Сема, отпуская обвисшее тело. – Офель, ты как?
Я – как?
В голове что-то яростно стучит, сердце рвется, кишки сжались в тесный комок, выдавливая все, что в них есть, прямо в нижнее белье, руки трясутся и ходят ходуном.
– Лечить сможешь?
Л-лечить? Сейчас? После всего этого?!
– Офель?
– В порядке… – выдавливаю из себя. Где-то сзади догорает закат, дует ледяной ветер с Волги, забираясь под воротник. Трясу головой, поднимаю упавшую сумку. Пытаюсь шагнуть – и понимаю, что не могу, ноги трясутся, подгибаются, ватными стали. Всегда думала, что шутят, когда так говорят – кости же, связки, хрящи, как они могут вот так вот обмякнуть, обвиснуть, превратить каждый шаг в подвиг. А тут – как заново учусь ходить. Шаг… второй…
Словно в тумане – снова прохожу в сени, опираясь ладонью на грубо оструганные доски, вталкиваю себя в задымленную комнату (закопченная печная дверца густо льет в комнату угарную вонь), обвожу мутным взглядом драные обои на стенах, разбитую мебель, раскиданное тряпье по углам, удушливо воняющее потной кислятиной и удушливым ароматом мочи… Пациент лежит, не двигаясь, в луже рвоты – желтое даже в свете керосиновой лампы, лицо, выпуклый живот, тугой, блестящий кожей, исчерченный синеватыми червями вен, тощие руки-ноги с увеличенными, как у кузнечика, суставами, острая, яростная, режущая нос, вонь каловых масс.
Встаю на колени. Достаю тонометр.
– Офеля, все нормально? – доносится со двора голос дяди Семы.
Глотаю пересохшим горлом.
– Да нормально… нормально.
Натягиваю перчатки, тяну на себя тощую руку с дряблой мокрой кожей, обматываю ее манжетой тонометра. Лицо жжет, горящая после удара щека стягивается в тугой, давящий на непрерывно слезящийся глаз, тяж. Впихиваю в уши дужки фонендоскопа, нашариваю мембраной локтевой сгиб, покрытый потной липкой испариной.
– Семен Егорович… везти надо.
– Надо – повезем! – раздается с улицы молодцеватое. Нарочито-молодцеватое. – Коли пока, что надо, сейчас мужиков позову, дотащим.
Запах рвоты рвет ноздри. Вонь чадящей печки бьет в лицо, кружит голову.
Пытаюсь поднять лежащего. Он мычит, вяло отбивается. В его малом тазу тяжело ворочается разбухшая от цирроза печень, сдавившая своей разросшейся тушей воротную вену, чуть левее – протеолиты поджелудочной железы жрут ее же ткань, уничтожая остатка островков Лангерганса. Натужившись, пытаюсь поднять лежащего.
Падаю на задницу, пачкая форму в блевотине.
Больной тяжело и надрывно стонет, что-то неразборчиво бормоча.
С улицы доносится длинный вопль – очнулся бивший меня по лицу урод. Что-то обещает, чем-то угрожает – и затыкается одновременно со звуком тупого удара и коротким «Хлебало завали!».
– Кто тут врач? – в комнату входят трое. – Ты, чтоль? Чего лежишь-то?
Молчу, глотаю ртом воздух, смотрю на них. Хочу ответить, но не могу.
Один быстро ориентируется – садится на корточки, сжимает мои щеки мозолистыми, пахнущими мазутом и крепким табаком, руками:
– Ты жива, сестренка? Слышишь меня, не? Никто не обидит, слово даю! Ты как?
* * *
– Поговорим? – спросила Нина.
Я не ответила, снова и снова затягиваясь осточертевшим уже табачным дымом, режущим глаза.
Подстанция молчит. «Курилка» пуста – те, кто вернулись с вызовов, пользуются ночным временем по его прямому предназначению, злостно нарушая пункт ДИФО, тот самый, который гласит «работа без права сна».
– Офель. Ты со мной уже год не разговариваешь. Не звонишь, на звонки не отвечаешь. Дверь не открываешь, когда прихожу. Тебе не кажется, что это перебор? Мы взрослые люди, давай уже объяснимся, а?
Я не хочу объясняться. Я просто сижу на лавочке, смолю уже третью подряд сигарету, и надеюсь, что Нинка Халимова просто исчезнет в темноте, быстро и внезапно – точно так же, как внезапно она из нее материализовалась пятнадцать минут назад.
– Чем я тебя обидела? Что плохого сделала? Хочешь извинений – я извинюсь, хочешь ударить меня – ударь, хочешь обругать – ругай! Только скажи, за что!
Не отвечаю. Смотрю в сторону. Наша пятая подстанция, приютившаяся в приземистом, укрытом четырехскатной крышей, здании, дремлет, укрытая легким снежным пушком.
– Отвали, Нина.
– Нет!
Пожимаю плечами, отшвыриваю окурок.
– Тогда я отвалю.
Горячая рука, странно горячая – в таком-то холоде, впивается мне в предплечье.
– Офель, я тебя прошу…
Поворачиваюсь.
– Просишь? Просишь?! Ты хотела врачом стать, да? Стала? Довольна? Ты свою задницу в отделении греешь – я на линии ее морожу! Ты больных смотришь, тапочек не снимая – а я, твою мать, от них по рылу получаю!!
Нина стоит, молчит, смотрит. Не моргает.
– Врачом хотела стать? – яд льется из меня литрами, словно где-то глубоко в душе прорвало давно зревший фурункул. – Эго свое потешить, своему этому козленышу Рустаму доказать, что ты не сраный фельдшеришко, а царь и бог терапии, да? Чтобы приполз и в ноги кинулся? Доказала, молодец. И меня следом потащила, потому как одной страшно – тоже молодец! Только тебе – отделение терапии, а мне – бригада, твою мать, «Скорой помощи», с которой ты меня и сдернула!!
По верхушкам озябших, покрытых серебристой изморозью, тополей безостановочно тянет ветер, ледяной, злой, кусачий, взбирающийся вверх по волжским бурунам, накидывающийся на город яростными порывами.
– Самоутвердилась? Молодец! Работай теперь, командуй своим отделением, дрессируй молодняк, раз так рвалась! А дурочка Офелия пусть так и вкалывает на бригаде! С нее какой спрос – мозга больше, чем на догоспитальщину, больше не хватает, да? ДА?!
Нина молчит.
– Нахрен ты меня вообще сюда потащила, Халимова?! Зачем?!
Дыхание яростным паром вырывается изо рта.
– Ты не права, Оф…