Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вадим Кожинов сравнивает Раскольникова с Сизифом, считая, что в обоих сюжетах мы видим действие, не рассчитанное на результат — "в смысле "предметного", овеществлённого результата". Уместно спросить: а в чём собственно цель этих по форме преступных или бесполезных действий? Нам кажется, что именно здесь и проявляет себя экзистенциальная или эсхатологическая аксиология: перед читателем предстает катастрофа, которая длится, останавливается и возобновляется в художественном времени. Это катастрофа, которая необходима, потому что она — явление смысла, возможного лишь в трагическом развитии событий. Сизиф есть обращение к человеку, призыв к самоопределению, к несогласию с безумной и бездушной судьбой в мире, который становится совершенно непроницаемым, пустым и бессмысленным. Таков и Раскольников с его поистине апокалиптическим результатом, кризисным исходом из повседневной реальности. Возникает и ещё одна сопутствующая проблема: Апокалипсис и незавершённость, Апокалипсис и протяженность. Создается впечатление, что эсхатологическое время, которое вроде бы должно ускоряться и взрываться, начинает длиться, при этом не теряя своего напряжения. И по Кожинову, и по Селезнёву, катастрофа предстаёт не мгновенным актом, а формой существования. Трагедия — не скоростная кульминация, а питающий смысл. Читая рассматриваемые нами тексты, начинаешь думать о "дидактике трагедии", о том, что роман не отражает и фиксирует поток исторического времени, а пророчествует в особой зоне неблагополучия, заставляя человека расставаться с обывательскими иллюзиями. Позволим себе парадокс, на который наталкивают работы Кожинова и Селезнёва: жизнь потому ещё и существует, что Апокалипсис реален. Апокалипсис предстаёт как эпос: катастрофа, которая длится, более того — катастрофа, которая нужна. Обращение к образам конца мира становится фактором жизнеспособности, признаком духовной силы, а никак не слабости.

Можно сказать: раз у Достоевского Апокалипсис, значит, в романах — пессимистический дух поражения, последнего обмана, итогового отступления. Кожинов и Селезнёв с этим категорически не согласны. Они утверждают возвышенный оптимизм трагического мироощущения. Пишет Вадим Кожинов, уточняя и усложняя своё представление о "неразрешимости" в романе: "Достоевский всё же решает неразрешимые вопросы — только решает не умозрительно, но собственно художественно, в созданной им новаторской эстетической реальности". И далее: "Здесь мы подходим к самому главному: в романе Достоевского все живут последними, конечными вопросами. И — что ещё важнее и характернее — все живут в прямой соотнесённости с целым миром, с человечеством, и не только современным, но и прошлым и будущим. (…) Именно совершая свои всецело частные, ничтожные на мировых весах действия, герои чувствуют себя всё же на всемирной арене, чувствуют и свою ответственность перед мировым строем, и ответственность этого строя перед ними самими. Они все время ведут себя так, как будто на них смотрит целое человечество, все люди, даже Вселенная". "Если это чувство единства с целым миром есть — значит разрешение всех противоречий возможно", — пишет Кожинов, вновь обращаясь к своей философии освобождающей и очищающей трагедии: "Именно поэтому роман Достоевского при подлинно глубоком и объективном эстетическом восприятии его вовсе не оставляет — несмотря на все ужасы и кошмары — гнетущего и безысходного впечатления. Напротив, при всем своём потрясающем трагизме, он возвышает и очищает души людей, рождая в них ощущение величия и непобедимости человека. (…) Роман — несмотря на то, что каморка Раскольникова похожа на ящик и гроб, — даёт ощущение неистощимости и простора жизни, хотя в этом просторе неистовствует обжигающий ветер трагедии". О трагическом оптимизме Достоевского пишет и Юрий Селезнёв: "Да, "дьявол" (беспорядок — дух отрицанья — антитезис — буржуа — арифметика и т.д.) — пришёл в мир и устанавливает в нём свою меру — таковы факты катастрофической эпохи, отразившиеся в видимом господстве дисгармонического стиля в целостном художественном мире Достоевского. Слово дисгармонии, хаоса, катастрофичности — действительно последнее слово многих героев Достоевского. Но не их последняя правда. Последняя правда в том, что даже и в самосознании героев — живёт потребность в идеале красоты, в том, что "паук не может осилить в их душе "клейкие листочки" — образ живой жизни".

Читая работу Вадима Кожинова "Роман — эпос нового времени", убеждаешься в том, что роман — явление самой высокой художественной нерациональности. Все системы юридических речей, нравственных классификаций и формальных суждений о человеке бессильны в пространстве романа. Здесь не имеет никакого смысла метод заучивания: даже самые правильные фразы, оказываясь в романном мире, теряют свою объективность. В теоретической работе Кожинова открывается то, что мы можем назвать "дидактикой романа": надо отказаться от "теоретической жизни", от власти заранее известных норм, чтобы не "теория", а "жизнь" во всей своей непредсказуемости охватила человека. Надо, чтобы состоялась встреча человека с тем миром, в котором только свободные, никем не сдерживаемые движения могут привести к познанию. "В освоении переходного, шатающегося мира не помогут, а лишь помешают сложившиеся идеи", — пишет Кожинов. Романы Достоевского, освобождённые от власти железного Закона, предоставляют такую возможность, дарят возможность встречи с самим собой в пространстве, где без конца идёт поиск, но не чтение заранее заготовленных и много раз проверенных заповедей. "Раскольников, кажется, вышел из игры, но потрясавшие его вопросы по-прежнему грозны и неприступны", — пишет Вадим Кожинов, разбивая иллюзии тех, кто считает, что приход Родиона к Соне и Евангелию снимает все вопросы. Нет, не снимает. Роман Достоевского, сталкивая человека с реальностью трагедии, сохраняет Раскольникову жизнь, но это совсем не тот "оптимизм", в котором можно успокоиться. Роман в самых суровых проявлениях своего иррационализма успокоения не обещает. Именно в этом христианский смысл самой романной формы: без раскрытия внутреннего мира, без личностного, духовного, а не формально-ментального приобщения к жизни ни о каком спасении и думать не стоит. Рискнём предположить, что уже в начале 60-х годов роман Достоевского (именно как жанр) был для Кожинова самым очевидным и доступным явлением христианской философии. "Незавершённость" и "открытость", о которых так часто говорит Кожинов, оказываются признаками христианского мира.

25
{"b":"89406","o":1}