— Гогете вэ аххкахать, хо хитите? — сказала она, болезненно улыбаясь, но не умея сдерживать улыбку.
— Рассказать, что вижу? — на всякий случай переспросил Стас. Девушка кивнула.
Стас по дуге окинул окружающее рассеянным взглядом и насколько мог подробно перечислил всё, что увидел:
— Мы в парке. Тут деревья и… — он задумался, усиленно крутя шестерёнки воображения, чтобы не казаться таким уж глупым. — Они растут из земли. И есть тротуары. Они лежат.
— Эхааао-ха! — рассмеялась девушка, даже прикрывая рот рукой. Но Стас успел увидеть, что её темно-лиловый язык косо перчеркнут почти чёрным шрамом, разграниченным, как линейка, поперечными чёрточками. Швами.
— Фмотвите и флуфайте фниматина, — посоветовала она.
Стас всмотрелся и вслушался внимательно, но ничего, помимо перечисленного, не увидел.
— Есть ещё забор. Он из кирпичей и железных прутьев.
— Адно. Хахие фефевья эсть?
— Какие деревья есть? — Стас вгляделся в насаждения. — Здесь справа большая сосна. У неё тень, и поэтому я сижу здесь. Дальше две берёзы, какие-то кустарники, но они не зелёные, а розовые. Цветут. Остальные деревья, наверное, акации. Очень большие и на них огромные колючки.
— Ого! Хвафиво! — усмехнулась она. — А фто ефё?
— Много всего, — сам себе удивился Стас. — Небо, облака. Деревья, они тоже… все разные. Как я это передам? Трава…
— Эхааао-ха! — рассмеялась она снова. — Фы утифлены?
— Да… Удивлён. Никогда не всматривался, — усмехнулся Стас. Он подал ей вновь потерянную трубочку, и они снова соприкоснулись пальцами рук.
— Эуа, — сказала она и потрясла его руку в неловком рукопожати за кончики пальцев.
— Эуа? — переспросил он.
— Та! Афам и Эуа.
— А! Ева! — догадался Стас, позволяя ей не выпускать своей ладони. — А я Станислав.
— Тау-ау, — повторила она на «своём наречии».
— Да, — улыбнулся он впервые за весь больничный период. Хотя, пожалуй, если припоминать тёплые улыбки, может быть, впервые за целые годы. — Тау-ау!
С тех пор каждый день сиживали они в этой тени, срастаясь душами. Потому, как видеть своими глазами Ева не могла, а глядела глазами Стаса. Зато он, не умея смеяться всякой ерунде, грелся её смехом. И, как ни странно, будто просыпался от этого, и в настройках его внимания повышалось разрешение и детализация. Как будто в видеокарте, наконец, обновились драйвера.
И вот что было интересно: окружающее Стас увидел только, когда описал его Еве.
Теперь он знал, что больница обложена жёлтым и коричневым кирпичом, а в вечерних сумерках кажется, что чёрным и зелёным.
Ещё он знал, что в парке двадцать восемь деревьев. Что акации едва начинают цвести, и что их соцветия белы только издали. Вблизи же они имеют глубокий оттенок перламутра. И большой вопрос, как описать исходящий от них густой, дурманящий душу аромат, от которого хочется любить всё. Включая забор из кирпичей и тротуар, который лежит.
Ева хохотала. Она смеялась над всем, что хоть как-то казалось ей забавным. Поначалу Стас даже подумывал, не повреждён ли её мозг: в автоаварии ей сильно досталось. Операция, трепанция, реанимация… Потом абсцесс, повторный ад в операционной.
Но он старался об этом не думать. Как и раньше, он умел чувствовать только собственную боль. Именно поэтому Стас избегал дурных опасений относительно Евы — теперь она была частью его внутреннего мира. Почти частью его души.
И в дни, когда дежурила Валентина Павловна, Стас одиноко бродил по парку, внимательно всматриваясь в окружающее пробудившимися глазами и описывал сам себе всё, что видел: кованую изгородь, со сложными завитками, грубо треснувший ствол дерева, суетливых белок в верхушках крон, благородных голубей на крышах, тонких ласточек под выступами кровель.
Он всё ещё не мог описать траву, казавшуюся ему особой бескрайней вселенной внутри обыкновенного мира. Каждая травинка выглядела уникальной, и под каждой мелкой порослью лежала ещё меньшая, и так до самых невидимых основ. И меж них, как между деревьев, бродили почти сказочные существа — огромные, если сравнивать с «деревьями», неповоротливые или наоборот, юркие, подвижные: насекомые. По-своему страшные и по-своему прекрасные. Как люди.
Мало-помалу Ева осваивала человеческое «наречие», и разговаривать с нею становилось всё легче.
Он молча катал её по тенистым дорожками парка, чтобы она могла уловить звуки жизни: чирканье и посвистывание весенних птиц, порывистый шум ветра в листве, гудение машин автострады за забором, смех и лепетание детворы на детской площадке.
И, с разрешения Ирины, он частенько катал и ту больную старушку, которую оставляли у его любимой скамейки. Стасик заметил радость в её глазах: всякий раз, когда Ирина толкала её коляску, и рисунок тротуарной дорожки менялся перед взором «спящей», глаза её вспыхивали восторгом. И не важно, что эта радость происходила от болезни, от разрушения мозга. В конце концов, большинство человеческих радостей, всего лишь самообман. А значит, что-то надуманное, вымышленное, что-то из неверно работающей головы. А то и от тоже разрушения мозга или даже души.
А Стасова голова по-своему перевернула его душу — он, наоборот, радости не испытывал никогда. И это тоже было следствием самообмана.
И Стас чувствовал, что понимает эту несчастную умирающую женщину. И от этого понимания его собственная боль шевелилась иглою в сердце, и он уже старался хоть чем-то помочь своей невольной соболезнице.
Пусть бы его и назвали глупцом. Плевать.
Пристальное разглядывание мира вокруг стало для Стаса насущной необходимостью, потому что его внимание до этого поглощалось только лицезрением себя. А это тоже, что пялиться в темноту и надеяться увидеть в ней шедевр живописи.
Теперь же он отдавался внешнему.
Больничный двор, залитый жёлтым солнечным светом, восхищал его. Листва акации — холодная, почти синеватая в пасмурные дни, на солнце пылала нежными салатовыми оттенками. Эта метаморфоза удивлял Стаса и наводила на мысль о ложности выводов, которые делает мозг, глядя в окружающее.
И Стас старался отдаваться лицезрению безмысленно, без выводов и рассуждений. И тогда его нервы или, может, душа, глядели вокруг с удивлением и каким-то горячим внутренним переживанием.
Он так увлёкся поглощением всего открывающегося перед ним, что, уступая путь какому-то больному на входе в хирургию, неуклюже наступил мимо ступеньки. На мгновение снова почувствовал невесомость, которая ярко закончилась острой болью в грудине — он упал лицом вниз на газон. Ирония в том, что он жёстко саданулся поломанными рёбрами о парапет клумбы, созданный для того, чтобы защищать людей от падения на эту клумбу.
И он громко вскрикнул, согнулся в позу эмбриона, с ужасом ожидающего своего рождения, и, сжав зубы, с рычанием застонал.
Наверное, Бог снова сбросил его с неба на землю. В мир насекомых.
4. Вижу
Обезболивающее долго бродило по сосудам, проникая в вены и устремляясь к мозгу. Оно не имело своей воли и действовало беспристрастно, как скрипт компьютерной программы. А Стас свою волю имел. И всю её он собрал в единый нервный сгусток, чтобы не стонать. Тем более, что по цепочке человеческих слов и новостей, об этой беде сразу же узнала Ева. Ирина прикатила её в Стасову палату с его разрешения, и девушка теперь сидела рядом, глядя в свои бинты и воображение, и держала Стаса за руку, не зная, чем ещё можно облегчить его страдание.
Ирина принесла свежий рентгеновский снимок и поздравила с отсутствием переломов.
Стало легче.
А когда функция, объявленная скриптом-обезболивающим применила все параметры к переменным в его нервной системе, Стас вздохнул с облегчением — боль утихла.
— Боли не суфефует, — смешно заключила Ева. — Это всё нервы! Мосх обманссик!
И рассмеялась.
А Стас лежал в серой, квадратно-кубической коробочке больничной палаты, весь избитый, изломанный и… счастливый. Если «Еуа» была рядом, то, конечно, боль можно было считать несколько надуманной.