С Цилей, вернее, Сесилией, мы познакомились в 1984 –м, а сейчас шёл ноябрь 87 –го. и весь народ отмечал 70 –ю годовщину Великой Октябрьской социалистической революции. Циля наверно тоже отмечала, потому что бабушка у неё была революционеркой.
Где ты, Циля, думал я, разглядывая демонстрантов, чем ты сейчас занимаешься в своём Торжке? Стираешь мужу носки, а по вечерам читаешь Мандельштама?
Про Цилю я лишь знал, что она замужем, любит поэзию и обожает смотреть фильмы. Её красота оставила в моей душе такой же след, какой удар пневмомолота оставляет на металле. Знаешь ли ты, что я был в армии два года, и что я могу теперь постоять за себя. Где ты, душа моя? Сколько же прошло времени, погоди. А ведь точно, ровно три года! Что –то вроде горячего ветра пробежало по моей душе, всколыхнув давние события. Не желая вдаваться сейчас в воспоминания, такую боль они причиняли, я подавил их в себе.
– Пошли? – Спросил Мишка, отвлекая меня от дум. Я кивнул.
Мишка жил недалеко от центральной улицы, где проходила демонстрация. Вдоль неё стояло десять хрущёвок. Пять с одной стороны и пять с другой. Через пешеходную дорожку. Во второй хрущёвке из пяти справа, была Мишкина квартира.
Слева стояли точно такие же четырёхэтажки – неказистые, рябые, с обломанным шифером балконов, мелкой грязновато -жёлтой плиткой фасадов, лязгающими дверями и неистребимым запахом кошачьей мочи в подъездах. Эти дома, прямоугольные всюду, куда ни посмотри, стояли, будто вырванные страшным титаном из земли ящики исполинского комода, вырванные ручки которых торчали с крыш изломанными антеннами. И судя по тому, кто оттуда выходил ежедневно наружу, горланя песни и оскорбляя слух неприличными словами, можно было догадаться, кому раньше принадлежал комод – русскому чёрту. Чтобы не слышать его пения, я напевал про себя «For a penny» английской группы «Слэйд». Может поэтому адский пейзаж социалистической действительности вокруг не казался мне таким уж отвратительным.
В Мишкином подъезде тоже пахло так, что любого, начни он терять здесь сознание этот запах привёл бы в чувство не хуже нашатыря! Но если ты сознательно решался немного постоять и принюхаться, то со временем начинал различать в этой невозможной вони отголоски вяленой рыбы, копчёного сала, жареных семечек, табачного дыма и ещё сотни три других запахов, которые смешались здесь в невообразимо удушливой композиции. Обычно, затаив дыхание, я проскакивал на скорости два лестничных пролёта, а, уже зайдя к Мишке, выдыхал. Однако сегодня я этого не сделал, поскольку не желал, чтобы друг это заметил и на меня обиделся.
Как назло Мишка ковырялся ключом в замке дольше обычного.
– Да открой уже! – Выдохнул я.
– А-а, понятно, – засмеялся Хомяков. – Дышите глубже, проезжаем Сочи!
Внезапно замок изнутри загремел и дверь открылась. На пороге стояла Мишкина мать Алевтина Дмитриевна:
– Чего колготишься? Попасть уж не можешь? – Подозрительно разглядывая сына, спросила она.
– Да ты чё, мам, ещё не начинали даже, – зачастил Мишка, отыгрывая возмущение глазами, так, чтобы вопрос о его трезвости не оставлял сомнений.
– Ну, ну, – всё также подозрительно сказала Алевтина Дмитриевна, отходя в сторону и пропуская нас с Мишкой в квартиру. – Здравствуй, Лёня.
– Здрасьте, тёть Аль, – отозвался я.
– На улице холодно? – Задала она обычный для русских вопрос.
– Да так, не очень…
– А то я за хлебом собиралась, – пояснила она.
– Ты, мам, сапоги лучше надень, мокро, – подал голос Мишка.
– А тебя я, кажется, вообще не спрашивала, – привычно съязвила Алевтина Дмитриевна.
– Ладно тебе, мам, чего ты, – полез её обнимать Мишка.
– Отойди, клещ! – Нарочито сердито заворочалась в его объятиях тётя Аля, словно бы изо всех сил пытаясь вырваться. – Откормила дубину, – пожаловалась она мне, хотя и не без некоторой гордости. – В армию уходил, вот был, как спичка, – она показала мизинец:
– А теперь глянь на него, скоро в дверной проём уже не полезем, а всё не работаем и пиво сосём, да, Миш?
– Ладно тебе, мам, взяли то две баночки всего, – безобидно отозвался Микки, выпуская мать из объятий.
– Так это ж затравка. Потом, как это у вас? Полировочка, дальше обводочка, а потом уж готовое дело, бери и вези.
– Куда вези? -Не понял Мишка.
– Да на милицейский склад – в вытрезвитель, куда ж ещё!
– А-а…
Мы зашли в комнату и сели. Микки разлил по стаканам остатки пива из банки. Мы выпили. Из коридора послышался телефонный звонок. Заглянула тётя Аля и сказала: «тебя, балбес». Мишка кивнул и вышел. Меня вдруг потянуло в сон. Я закрыл глаза и незаметно задремал. После армии это со мной случалось. Немного расслабился – и раз, я уже сплю. Компенсация за двухлетний недосып! Вот именно тогда, проснувшись, я и услышал, как Микки спросил:
– Мажем, ты сейчас проснёшься?
Пока он заправлял плёнку в старенькую «Яузу», я подлил нам из бидона «Жигулёвского» и приготовился слушать. С кухни послышались сердитые голоса и по тётьалиному «заливное бери!», я догадался, что она заставляет Хомякова – старшего нормально закусывать. Я посмотрел на наш столик, где лежала только вобла, и вздохнул: от заливного и я бы тоже не отказался. Но просить Мишку принести еды, было неудобно.
Меньше года прошло с того момента, как мы с Мишкой вернулись из армии. За неполный год мы успели сколотить кое какую группу и теперь перспективы, одна прекрасней другой, роились в наших, давно уже снова патлатых головах. Перестройка, объявленная Горбачёвым, давала – у-у, какой простор воображению!
Мы ждали каких –то видимых проявлений свободы, но в реальности, если честно, всё было по –старому. По телевизору один за другим шли фильмы о революции. Бухала, как я уже говорил, «Аврора», шли на фронт бронепоезда, целилась из нагана в Ильича контрреволюция. Хомяков –старший, запасшись заливным и копчёной грудинкой сел к телевизору смотреть «Человека с ружьём». Нам с Мишкой вся эта дребедень давно уже была неинтересна.
Мишка заправил плёнку, глотнул пива, включил на воспроизведение, и достав из под подушки барабанные палочки, сел к «ударным».
Мишкины "ударные", около десяти пустых бутылок, скопившихся под его ногами, ждали, чтобы зазвенеть на все лады. Поправив две из них, он начал отстукивать на их горлышках ритм. Надо признаться, бутылочной сброд тяжёлую музыку не портил, но, впрочем, и не улучшал. Стеклянные Мишкины пчёлы роились от музыки отдельно, вроде искр пылинок или бесчисленных звёздочек на обоях в комнате, чей бег внезапно прерывал лесной пейзаж тайского коврика, на котором паслись три лани. Одна из них, поджав ноги, лежала, другая, опустив голову, жевала, в третью, судя по испуганной морде, целился из объектива китаец с фотоаппаратом. Я то и дело отвлекался на эту муру, борясь с желанием подойти и рассмотреть эту троицу получше.
– А что если нам снять эту вещь, а? – Озвучил Хомяков свои мысли.
– Давно пора. – Всё ещё глядя на ланей, ответил я.
– Нет, серьёзно, вот про что он здесь поёт интересно? – Не видя, чем я занят, спросил Мишка и, отмотав назад плёнку, снова ткнул на воспроизведение.
Мне показалось, что я узнал слово «лоуч», но и только. Дальше на мякиш гитарного перебора намазывалось такое количество англоязычного джема, что подвыпившему человеку проглотить его было решительно невозможно.
– Минутку…
Я ещё немного поделал вид, что внимательно слушаю, затем остановил плёнку и стал импровизировать:
– В общем, они прошли тропою ложных солнц сквозь белое безмолвие…
– Не выдумывай, – пожурил меня Мишка.
– Это из Лондона, я тебе клянусь!
– Сейчас я на тебя Бормана спущу, – пригрозил Мишка. –Борман!
Через некоторое время действительно появился иезуитских размеров кот, который вытянув лапы, показал когти.
– Не вздумай сказать ему «фас», – предупредил я, поджимая ноги.
– Он сытый, не бойся, – погладил кота Мишка.
– Кис, кис, кис, – позвал я.
От звука моего голоса кот на мгновение замер, но потом облизал лапу и отправился на кухню доедать своё леберкезе.