– Мельницу.
Он усмехается.
– Не подумай о моем почтенном родителе дурного. Младшему он и вовсе кота паршивого оставил. Папаша знал, кому что завещать. Жак человек солидный, он за мельницей присмотрит так, что лучше не надо. А Жан пустобрех, ветер у него в голове. И кот его пустобрех, ежли Жан не врет.
– Говорящий, значит, кот?
– Говорящий, сударь.
– Ну и дурень же ты, я погляжу! Впрочем, ты мне нравишься. Выпей со мной, сделай милость.
– Мне с утра воды хозяйке надо натаскать, – говорю, – и я подозреваю, что еще и дров наколоть и огонь развести... В общем, сделать все, что делают честные люди, когда у них денег нет в уплату за кров и пищу. Потому пива я с тобой выпью по кружечке, да и спать пойду. Устали мы с Салли, хлопотный денек выдался.
– Опять же, похвальная умеренность, – говорит старший, – сразу видно, ты и впрямь самый что ни есть средний сын. А вот ежели бы у тебя были деньги, что бы ты сделал?
– Не знаю, – говорю, – приоделся бы, купил Салли новую уздечку, попону купил бы.
– Мелко плаваешь, средний. Я про деньги говорю, а не про мелочь эдакую!
– Домик бы купил с садиком. Лужок для Салли, маленький. Посватался бы к хорошей девушке. Свадьбу справил. Чего еще?
– А больше?
– А зачем мне больше? Я что, маркиз? – отвечаю?
– Эх, говорит, средний, ничем тебя не проймешь! Ладно, бывай здоров!
– И тебе того же, добрый человек!
Он, значит, бросает на стол монету, служаночку проходящую по попке потрепал, и встает. И остальные за ним.
– Кто это, милая девушка? – спрашиваю я служанку.
– Один добрый господин, – отвечает та, – он к нам частенько заглядывает. А уж какой щедрый! И другие господа, его друзья, щедрые тоже.
– И где живет добрый господин этот?
– Сдается мне, – говорит служанка, – что он нигде не живет, потому как господин вольный.
Ох, во-время ушел господин вольный со своими вольными дружками. Потому как чуть солнце село, слышу я во дворе шум и крики, и лязг железа, и служанки все забегали, и хозяйка тоже.
– Ты, вроде, подсобить мне обещал, – говорит, – так давай, начинай. Вон там, в углу, поленница, топор, вон колун, давай-ка, работай. А еще воду натаскать надо, ты вроде обещал воду натаскать, если слух меня не подвел, когда я тебя похлебкой из бараньих потрошков кормила.
– Кто это к нам пожаловал? – спрашиваю.
– Господин наш и хозяин здешних мест, – говорит она, – вернулся из дальнего похода. То ли он неверных трепал, то ли они его, то ли по каким другим делам ездил, а только вот он, а вот его рыцари, и все голодные, что твои сарацины.
– А не оставлял ли ваш хозяин за себя госпожу свою? – спрашиваю я, – такую беленькую, пухленькую, что твоя куропаточка, еще у нее папаша винодел?
– Что там в замке творится, – говорит она, – до нас не касаемо. Наше дело накормить-напоить, а спать он в замок к себе поскачет, в свои владения, к госпоже своей, беленькой, пухленькой, и туда ему и дорога, потому как уж очень больно щиплется он, господин наш и хозяин, и нраву он до ужаса крутого, чуть что не по нем, так ярится, что держись!
Ну, делать нечего, пошел я во двор, к поленнице. Пока проходил, вижу их, несколько дюжих молодцов, с факелами, с мушкетами да палашами, на горячих конях, хозяин среди них как башня, на сером жеребце высится, красивый господин, видный, борода такая черная, аж синяя.
Уж я и дрова наколол и воду наносил, и огонь раздул, а они за столами сидят, кружками стучат, хозяйка бараний бок подает и зелень и сыр, и еще много чего, чего мне не подавала... Тут мальчишка конюший к господину подбежал, шепчет что—то на ухо. Тот вышел, возвращается, мрачный как туча, в руках у него какая-то тряпка, то есть, теперь-то это тряпка, а была шелковая попона, шитая золотыми цветами и весьма красивая...
– Кто это сделал? – спрашивает, – я, говорит, эту попону в самом Париже покупал, у лучшего тамошнего галантерейщика, золотом за нее платил, потому как шитье мавританское, тонкое... Я, говорит, ваш трактир вонючий сейчас по бревнышку растащу...
– Уж не взыщи, сударь! – хозяйка бедная аж руками всплеснула, – сдается мне, это вот его осел! Он тоже у коновязи был привязан, вот и пожевал изделие-то твое.
– Твой осел? – повернулся ко мне господин, глазами черными сверкает, – ах ты, жалкий, никудышный, мерзкий мужлан... Я эту попону хотел госпоже моей подарить, для ее кобылки-иноходца, а твой осел поганый... я его сейчас порешу, чтобы впредь неповадно было! Понаехали, понимаешь, тут!
Я на колени бух! В ноги ему бух!
– Помилосердствуй, – говорю, – кормилец ты наш, благодетель! Мы ж за тобой, как за каменной стеной! Ты нам пример и опора. Кому, как не тебе судить по справедливости? Неужто осел, тварь бессловесная, наказания заслуживает? Нешто она со злости?
А сам думаю, ах ты, Салли, глупая ты животина, неужто позавидовала красивой попоне на чужой спине? Вот ежели выберемся из этой передряги, куплю ей попонку, хорошенькую, чтобы с вышивкой по краям, маргаритками там или незабудками...
Он, вроде как остыл немножко.
– Были такие казусы, – говорит, вроде, рассудительно, – когда судили животное по человечьим законам, если преступление было соразмерное, и карали соответственно.
– Так ведь какое тут, ваша милость, соразмерное преступление? Как мерить, когда ни один человек в жизни ни одной попоны не сжевал!
Он опять подумал.
– Если осел недееспособен, – говорит он, – тогда судить надо хозяина, проявившего столь преступное небрежение.
Я опять – бух головой ему в ноги.
– Смилуйся, – говорю, – я человек бедный. У меня, кроме осла-то и нет ничего.
– Ну, раз ничего нет, – говорит, – то осла я и конфискую. Хотя твой паршивый осел и клочка шелковой попоны не стоит.
– Господин, – говорю, – да как же так! Это ж наследство мое, папаша покойный мне Салли завещал, чтобы я о ней заботился, холил и лелеял. Старшему он, значит, мельницу, младшему, кота, а мне, среднему...
Тут-то его терпение вышло, и он как засветит мне кулаком в ухо. Я где стоял, там и повалился. Крепко он бил, этот, синебородый. Пришел я в себя, а их уж и след простыл. Хозяйка мне мокрую холстину на лоб положила и на лавку кое-как устроила. Я холстину скинул, – тихо вокруг. Огонь в очаге трещит.
– Где этот? – спрашиваю, – синебородый?
– Уехал, – отвечает, – слава тебе, Господи, уехал, ох, крутой же господин, но, на этот раз обошлось, вроде.
– А Салли где?
– Увез он твою Салли, – говорит, – за жеребцом привязал и увез. В замок не иначе, к хозяйству приспособит.
Я, кряхтя, с лавки сполз.
– Это что ж тут у вас такое делается, – спрашиваю, – что у честного человека последнего осла отбирают.
– А ты бы смотрел за своим ослом лучше, дурень, – говорит хозяйка, – вот напасти-то на свою голову и не нажил. Иди, говорит, отдохни, бедолага, завтра уж на своих ногах в путь пойдешь...
– Спасибо, хозяюшка, – говорю, – а только пойду я в замок. Салли свою выручать. Пойду, упаду хозяину в ноги, отработаю ему и за попону, и за Салли. Может, говорю, госпожа за меня слово замолвит, вроде как не чужие мы с ней.
Хозяйка на меня поглядела, прищурившись.
– На твоем месте, – говорит она, – об этом я бы не упоминала.
– Да я и не собираюсь, Господь упаси, а только попрошу ее, чтобы она к делу меня пристроила.
– Неизвестно еще, как оно обернется, – говорит трактирщица, – Не везет что-то нашему господину с хозяйками.
– Это как?
– Да так, – говорит она, – впрочем, мое дело маленькое. Хочешь иди, может, что и выгорит. Сейчас выйдешь, как раз к рассвету и придешь. Давай, я тебе еду на дорогу соберу, что ли.
Вот истинно говорят, свет не без добрых людей. Она мне в котомку положила сало, и сыр, и полкаравая хлеба, и вино в баклажке. Пожалела. А то, говорит, хочешь, оставайся, трактир, он мужской руки требует, а одинокую женщину может обидеть каждый. А ты парень крепкий, здоровый, да и вроде, душа у тебя добрая, вон как за свою Салли болеешь...