Возвратимся к цитате: «Когда ты встанешь к отъезду, и мы все встанем. Помни хорошенько, что надо тебе очутиться в самой середине толпы. Тут либо ты коснешься меня, либо я тебя и ...» Дальнейшее неудобно в передаче... Но мы можем обратиться к другой картине того Овидия, написанной на тот же сюжет отъезда с обеда. «В ту минуту, — советует он молодым людям, — как гости встанут из стола, воспользуйся перемещением в их группе, чтобы приблизиться к своей красавице; благоприятная теснота позволит тебе тронуть рукой ее талию, или коснуться нагой ноги». Итак, Овидий дважды утверждает, что выход из-за стола был в Риме одним из самых острых и удобных моментов волокитства. Зависел ли он, однако, от множества гостей? Правда, последние в тексте Овидия обозначены словом turba, толпа, но, так как мы знаем, что, за немногими исключениями, число приглашенных на римские обеды бывало весьма ограничено, то, по всей вероятности, turba должно здесь обозначать не многолюдство, но толкотню и суетню присутствующих, беспорядочность их манер, стадное настроение людей пьяных или дремлющих.
Сенека, по крайней мере в десяти местах писем своих, жалуется, что непомерное пьянство на больших обедах ведет к весьма грязным последствиям. Квинтилиан распространяется менее Сенеки, — что объяснимо и большим удалением его тем от обличительного настроения, а следовательно, и живописания пороков эпохи; однако, и он соглашается, что на каждом большом обеде говорятся и делаются великие бесстыдства, неопровержимо, хотя и косвенно, осуждая тем поголовное пьянство гостей. Говоря о виноградной лозе, Плиний Старший также вынужден отметить неумеренное господство ее над обществом его времени, вполне подтверждая многоглаголивыми страницами своими Квинтилиана и Сенеку. Зрелище общераспространенного порока заставляет его даже сказать, что для большинства мужчин пьянство есть главная цель, побудительная причина жизни.
Нет автора, который не дал бы подобных же отметок, не исключая даже Колумеллы, невиннейшего агронома- специалиста, — и он обмолвился фразой: «мы проводим ночи в пьянстве» — нечаянной характеристикой эпохи. Единственный обед в порядочном обществе, описанный Апулеем в «Золотом Осле» — у Бирены, знатной дамы из Ипаты, дает повод герою романа,
Люцию, напиться до положения риз, точно это дело — не только в порядке вещей, но и обязательно. Итак, философы, ученые, историки, поэты единогласно сходятся в показаниях своих по пьяному делу. Принимая в соображение столь странный характер римских обедов, начинаешь лучше понимать меткое слово Катона, что Цезарь, один во всей республике, шел к государственному перевороту не в пьяном виде.
Историческое наблюдение, довольно общее для всех эпох: когда поголовное пьянство свирепствует среди мужчин того или другого класса, женщины также всегда заражаются несколько этим пороком. Так, например, на Руси XVI—XVII века женщины подвизались в пьянстве не меньше мужчин, как в простолюдьи, так и в богатом и знатном сословии. Петр Петрей изображает это трогательное семейное согласие сие во имя Бахусово весьма яркими красками. Олеарий описывает одну пирушку, на которой он присутствовал. Жены преисправно тянули водку вместе со своими мужьями. Когда мужья спьяна попадали на пол, жены сели на них и продолжали пьянствовать, пока не упились донельзя. Когда к одной из царевен XVII века сватался иностранный принц, то, расхваливая ему достоинства невесты, между прочим выставили на вид и то обстоятельство, что она и пьяною-то была не больше одного раза!.. Жестокое пьянство двора Петра Великого, облеченное преобразователем России даже в ритуал, не прошло даром для его современниц и преемниц и свирепствовало при дворах Екатерины Первой и Елизаветы Петровны убийственно, в буквальном смысле слова, похитив с вершин власти преждевременными алкоголическими смертями много сильных и талантливых мужчин и женщин. В наши дни мы можем проверить то же правило в простонародьи, например, в фабричном быту. И — положение обратное: раз иные женщины из общества открыто предаются пьянству, значит последнее в данной среде и эпохе — дело весьма обыкновенное. Даже оставляя в стороне обвинения Ювенала, как сатиру не в меру пристрастную, мы имеем свидетельства Сенеки, Марциала, Овидия и др., что римские дамы частенько напивались вслед за мужьями. «Женщины, — сурово гласит Сенека, — полунощничают и пьянствуют не хуже мужчин. Они соперничают с мужчинами в вине столько же, как и в масле». Последние слова — намек на пристрастие римских дам к физическому спорту: борьбе, фехтованию, бегам и пр. Но лучший, хотя и невольный обличитель, в данном случае, опять Овидий. В своем «Ars amandi» он читает современным дамам целые лекции хорошего тона на все случаи жизни, — не исключая, разумеется, и парадного обеда. «Вы ожидаете, конечно, что я провожу вас своими советами и к праздничному пиру... Извольте, вот мои уроки. Приезжайте к обеду попозже, когда светочи уже возжены; заставить ждать себя благоприятно Венере; знайте: даже вовсе безобразная женщина покажется красоткою людям, ошалевшим от крепких напитков». Это — опять-таки не сатирическая колкость, как у Ювенала, не язвительная попытка к нравоучению, как у Сенеки, это — просто практический совет женщинам всегдашнего друга их и любимца, знавшего их, как свои пять пальцев, и в них полагавшего всю сладость жизни. Говорит истый сын века. Овидий любит свое время, поклоняется ему. «Пусть другие, — читаем мы в том же его произведении, — сожалеют о древних временах; я считаю себя счастливым, что родился в этом веке, — он мне по вкусу». В своих «Amores» — книге, имевшей для римского общества приблизительно то же значение, что для XIX века «Buch der Lieder» Гейне, или, в новейшее время, стихи Лоренцо Стеккети — Овидий простодушно признается, что он влюблен во всех женщин; список тех, кто ему нравился, стоит в своем роде знаменитых «Mille е tre» Дон-Жуана. То был римлянин, ради любви отказавшийся от самой типической стороны римского характера: от честолюбия.
Сын и внук всадников, будущий поэт принадлежал к лучшей знати этого сословия, к той, которую Тацит впоследствии определял всадничеством сенаторского достоинства (dignitate senatoria). В день своего совершеннолетия, он сменил детскую претексту на тунику не с узкою (angusticlava), но с широкою полосой (laticlava): знак человека, предназначенного к сенаторскому званию и обязанного пройти лестницу государственных должностей. Но, к великому огорчению родителей, сын вышел лентяем и индивидуалистом, фантазию которого все в мире занимало и волновало кроме какой бы то ни было общественной деятельности. По службе, он не пошел дальше первой ступени — вигинтивирата: сперва в тюремной комиссии (tresviri capitales) ; потом, кажется, на судейском кресле, в числе децемвиров stlitibus judicandis. Посты, действительно, не для поэта! Неудивительно, что Овидий с них сбежал и, отбросив свою латиклаву, ушел в частную жизнь простым всадником.
К пыльному лагерю, к юриспруденции и связанному с нею «пустословию», к ораторству на форуме он питал равное отвращение, возмущая тем людей старого закала, видевших в уклонении от общественных должностей чуть не измену отечеству. Как первый декадент века, он весь живет в самоуслаждении: его любовные истории должны быть зачтены ему за военные походы; всем бранным подвигам он предпочитает завоевание Коринны. «Увенчайте же главу мою, лавры триумфа! Я победитель. Коринна в моих объятиях. Я опрокинул не какие-нибудь жалкие стены, я преодолел не ничтожные, узкие рвы, я стал властелином женщины!» Политический и общественный нигилизм Овидия, унижение им интересов и вопросов гражданских и государственных перед идеалами любви и искусства — явления весьма замечательные. Не пройдет и сорока лет, как шутливая теория автора «Amores» и «Ars amandi» найдет вполне серьезного и убежденного последователя и подражателя на самом троне Августовой империи: явится Нерон, такой же ненавистник войны, форума, ораторской трибуны, всей практической общественности, такой же эстет-чувственник, такой же любовник-поэт. Но послушаем далее, чему поучает свою даму этот Овидий Назон, — веселый, добродушный профессор-женолюбец, — настоящий «жрец с острова Цитеры»? «Не наедайтесь дома перед званым обедом; и сев за стол, постарайтесь удовлетворить своему аппетиту без жадности, с умеренностью: женщине лучше идет выпить лишнее, чем объедаться выше меры. Тем не менее, не пейте больше, чем в состоянии выдержать ваша голова. Сохраняйте ум ясным, ноги твердыми и да не двоится в глазах ваших!» То есть, короче сказать: «пожалуйста, mesdames, не напивайтесь до бесчувствия!» Каким диким диссонансом прозвучал бы подобный совет, обращенный к дамам высшего общества, в устах какого-либо Овидия XIX века, вроде Гейне, Альфреда Мюссе, Стеккети, Фета или Апухтина! А впрочем, если заменить вино морфием, кокаином, эфиром и, увы! даже одеколоном, то увещание латинского поэта окажется не вовсе бесполезным и для современной женщины; потребность опьянения охватывает ее все сильнее и сильнее; исторически напуганная алкоголем, она ищет нервного возбуждения в других, неизвестных древнему миру, алкалоидах; морфинистка или эфироманка в нравственном отношении вряд ли ведет себя лучше, чем пьяницы Овидия и Ювенала, и мало уступают им в публичном бесстыдстве. Но Толстой во «Власти тьмы», но Золя в «Западне», но Гауптман, читая мораль своим героиням, могли бы с успехом предложить им предостережение Назона, не меняя ни одного слова, — и даже с теми же, что у него, мотивами. «Когда, — говорит Овидий, — женщина валяется мертво-пьяная, постыдное это зрелище! Она заслуживает, чтобы ею овладел первый встречный». И потом: «Большая неосторожность для женщины — поддаться сну на пиру: обычное следствие пьянства! Подобные сони — постоянные жертвы непристойных покушений». «Хмельная — вся чужая», сложили пословицу отцы наши в беспробудно-пьяные XVI и XVII века великого царства Московского. Можно поставить возражение: «Конечно, речь идет не о свете, не о высшем свете, состоящем из порядочных женщин, из пресловутых матрон? Недопустимо, чтобы матроны подвергались опасностям подобного рода!» Однако, к кому же, в таком случае, обращался Овидий со своими советами? К куртизанкам или к свихнувшимся с пути авантюристкам, что в XIX веке слывут под кличкою «львиц»? Куда как кстати пришелся бы этим опытным дамам нравственный совет: не напивайтесь, ибо вы рискуете своим целомудрием! То-то засмеяли бы они бедного Овидия, имей он наивность сунуться к ним с подобным наставлением! «Вот напугал! Да это наше ремесло! того только мы и добиваемся!» был бы их ответ. Правда, сам Овидий в предисловии к «Ars amandi» торжественно заявляет, что книга его написана не для матрон: «Удалитесь отсюда те, кто носит легкие повязки, знак целомудрия, и кого длинное платье покрывает до земли. Я пою любовь, не вызывающую скандала, и незапрещенные радости». Гасто Буассье верит в искренность этих слов, но вряд ли они — не авторская уловка, как говорится, «страха ради иудейска». Куртизанкам уроки Овидия были ни к чему, ибо ученых учить — только портить; а что отвод поэта никого не обманул, о том лучше всего свидетельствует взрыв негодования против «Ars amandi» в среде врагов Овидия, строгих, хотя, может быть, и притворных, пуристов, приспешников Августа — великого политика, но весьма неудачного восстановителя древней добродетели. Предполагают, что «Ars amandi» — одна из главнейших причин ссылки Овидия на Дунай. За просто любовные стишки в Риме не ссылали. «Amores» того же Овидия, описывающие собственные его любовные похождения, не принесли поэту никаких неприятностей. Ему было позволено любить в стихах Коринну, как Тибуллу — Делию, Проперцию — Цинтию. В осуждение Овидию была поставлена та вина, что он вздумал преподнести своим читательницам, в некотором роде, кодекс любви. Если бы дело шло о куртизанках и вольноотпущенницах, кому бы до них было дело? Ни один цензор нравов с начала мира не заботился, чтобы куртизанка была добродетельнее, чем предписывает ей ремесло. Отношения к куртизанкам не марали римлянина, были дозволенными, открытыми, не считались даже нарушением супружеской верности. Откровенное деление жизни между куртизанкою и законною женою было обычно уже в предшествующем веке. Триумвир Антоний, по свидетельству Цицерона, проехал всю Италию в сопровождении двух носилок, из которых в одних несли его жену, а в других любовницу, комедиантку Кифериду. Следовательно, и по отношению к мужской нравственности шутливый кодекс Овидия не мог казаться опасным. Но Август и его двор очень хорошо раскусили, что поэт, мнимо отталкивая «носящих легкие повязки и длинные платья», к ним-то именно и обращает, в действительности, свои беспутные советы, и зачислили Овидия в список людей, вредных для общественной нравственности, и, при первом же удобном к тому поводе, постарались сбыть его из Рима. Наконец, Овидий — не единственный свидетель. Вот показание Плиния Старшего, одного из серьезнейших умов древности: «Жадные глаза пьяниц оценивают матрону; а она, делая томные глазки, невольно выдает себя перед мужем». Квитилиан — тоже писатель строгого тона, его свидетельство стоит внимания. «Запрещают детям посещать публичные школы, — гласит он, — из опасения, чтобы юноши не развратились. Но гораздо опаснее для них пример родительского дома, например, пиров наших.