– Любушка, милая, ты совсем не изменилась. – наконец-то нашелся Фёдор.
– Не узнаю тебя, назовись, ты кто? – услышал он в ответ.
– Кто я? – Фёдор растерялся. Он с чего-то взял, что Любушка его сразу узнает, и вот так конфуз. Она его совсем, совсем не помнит. И как же быть?
– Бендеры, спортивный лагерь. Беседка за школой, под шелковицей, вечерами сидели, потом гуляли, не помнишь? Ну как же, как же ты не помнишь? – Фёдор зачастил, зачастил и сбился.
– Тренировки, кроссы бегали вдоль тополиной посадки, футбол по вечерам, мы с тобой в одной команде всегда играли, в защите. В обеденный сон в магазин бегали, за Пепси, потом на Днестр, сбегали в тихий час, купались. Ну как же?
Фёдор опять сбился, и молча смотрел на неё. Нет, она всё помнит, мелькнула мысль. Она точно всё помнит. Но почему же молчит? Почему?
А она всё молчала и, наклонив голову, просто смотрела. Вернее, она не просто смотрела, она смотрела так, как на Фёдора никогда и никто до этого не смотрел. Наверное, все чувства, что пережила эта женщина в своей жизни, сейчас смотрели на него. Она смотрела с укоризной, с грустью, с печалью. Её взгляд отражал все потери и разочарования, что она испытала в этой жизни. Взгляд человека, что не раз терял самое дорогое. Но она смотрела без осуждения.
И самое главное, она смотрела с любовью. С любовью и радостью. Как такое возможно? И Фёдор все понял, Фёдору стало не по себе, Фёдор вконец растерялся, стушевался.
Молчание затянулось, словно туман спустилась тишина и, Фёдор почувствовал, как ему становится душно, невыносимо душно. Фёдор неосознанно сделал шаг, другой и тут, Люба, словно очнувшись от наваждения, кинулась ему на грудь:
– Федька, милый мой Федька, ты где был, ну где же ты был?…
Она плакала, прижавшись к его груди, вначале навзрыд, словно хотела выплакать все слезы, накопившиеся за жизнь. Потом притихла, и они долго молча стояли, тесно прижавшись. Два одиноких пожилых человека, проживших почти сорок лет вдали друг от друга. Сорок лет не видевшие, и не делающие даже попытки узнать о судьбе другого, сейчас они стояли, прижавшись, словно молодожены, наслаждались друг другом и не хотели что-либо менять. Наверное, это и есть счастье, когда хочется остановить мгновение и ничего не менять, чтобы так всё и оставалось надолго, навсегда, мелькнуло и отложилось у Федора в памяти.
Сколько они так стояли, и сколько бы отстояли ещё, кто знает, но часы ударили дважды, и Люба не отрываясь спросила: – Два часа? Ночи?
Помолчав пару секунд: – Федь, а мы где?
Фёдор нехотя оторвался от женщины – Садись Любушка, сейчас расскажу, только разговор будет долгим, никуда не спешишь? – Фёдор словно усмехнулся.
Они присели на топчан-диван, Люба взяла его за руку: – А можно я тебя отпускать не буду? Ты рассказывай, а тебя за руку держать буду. Можно?…
Луна сбежала за облака, ночник подсвечивал чуть спереди и сбоку, и Фёдор не видел её глаз, но по голосу было всё понятно, всё было понятно по тому, как она держала его, теперь уже двумя руками. Не нужно было ничего говорить, всё было ясно без слов. Они нашли, наконец-то нашли друг друга, и совсем не для того, чтобы опять потерять…
Когда Фёдор закончил, опять воцарилась тишина. Люба молчала, молчал и Фёдор. Молчание и тишина не были в тягость, они не разделяли, а сближали, и возникшее ещё ранее чувство единения не исчезало, а крепло всё больше. Слышно было, как идут старые часы, как воет ветер за окном, расшатывая столетние липы, как где-то на краю села зашлась лаем, вечно куда-то спешащая, бездомная собака.
Но всё это было далеко, а Фёдор, сдерживая дыхание ждал. Он умел ждать. Он всю жизнь чего-то и кого-то ждал. В Ленинграде, в казарме морского училища он ждал результатов экзаменов. В Чечне, в залитой водой яме засады – появления связников Хатаба. В снежную слякоть Донбасса, в снайперской засидке – когда немецкий наёмник наконец высунет свое веснушчатое рыжее мурло, и он, уже подполковник, сделает свое дело. Да он почитай всю жизнь ждал. Подождёт и сейчас.
А потом пришла уверенность, что всё исполнится, всё будет так, как задумано, как уже решено где-то там, наверху. И он ощутил, как по телу стало разливаться тепло и неимоверная легкость, и радость, как бывает после выполнения тяжёлой, но крайне необходимой работы. Все чувства отключились, и в душе радостно заиграло одно, ранее как будто и не изведанное. Фёдор начал было к нему прислушиваться, он пытался осознать его, понять, что это такое, но тут Любушка, слегка откинув голову назад прошептала: – Я согласна.
– Федор, ты слышишь, я согласна, – легкая поволока затянула её глаза, она будто собиралась опять пустить слёзы, и Фёдору стало её как-то неимоверно жаль. Эту слегка разлохмаченную, пахнущую коньячным духом, закутанную в прикроватный плед женщину, внезапно ставшую ему такой близкой и родной было очень, очень жаль.
– Любаша, Люб, ты только не плачь, не надо, это очень хорошо, что решилась, я очень надеялся на это. И был почти уверен, что ты согласишься. Ты молодец.
– Но почему, ведь ты не знал меня так долго, почти сорок лет, как ты мог быть уверен?
– Знаешь, ведь человек к семнадцати годам уже сформирован, а та семнадцатилетняя девчонка из восемьдесят четвёртого сделала бы именно такой выбор. Правда оставалась ещё вероятность, что муж, семья, дети… – тут Федор запнулся.
Люба широко раскрыв свои и так огромные глаза выдохнула, – Какая семья, о чём ты…
Проговорили они до самого утра, дождь наконец стих, на улице уже рассветало. На востоке, порозовел восход, и медленно начало подниматься уже холодное, почти сентябрьское солнце, пытаясь прорваться сквозь обложные свинцовые тучи. А до этого долго пили чай, а потом Люба захотела есть, и Фёдор быстро нажарил ей картошки.
Потом они пили кофе с горьким шоколадом, и всё о чем-то говорили и говорили. Не будучи разговорчивой по жизни, Люба говорила много, много спрашивала, и, как-то незаметно для себя выложила Фёдору всю свою жизнь, всю без утайки. Она рассказала все свои тайны и все свои грехи, все свои увлечения и все свои горести, и страдания.
А выговорившись, смутилась и замолкла – Федь, ведь я тебе словно генеральную исповедь перед батюшкой, всё начистоту. Как такое возможно?
Не молчал и Фёдор, и по мере того, как он рассказывал, ему становилось стыдно. За сорок лет он ничего не сделал чтобы её найти. А ведь она ему сильно нравилась. Почему же он так поступил? Фёдор пытался себе ответить, и не найдя ответа тоже замолк…
Опять наступила тишина, опять были слышны только часы и скрип лип под окном, но эта тишина уже не казалась родной, и укрывающей, она была тревожной, колючей, напрягающей. Фёдор понял, что они подошли к тому моменту, когда уже пора, когда не нужно медлить, или момент уйдёт и станет поздно.
Поздно не потому, что не сделать, поздно потому, что между ними что-то станет, станет что-то чужое, мерзкое, нехорошее. И это что-то сломает их только зарождавшееся чувство, их привязанность и благодарность, их деликатность и смущение, их радость обретения и жалость друг к другу. Сломает и уйдёт. Оставит что-то плохое, что не даст им сделать. И они не смогут. Поэтому нужно делать. Нужно делать сейчас.