Она поднимается к себе. Тяжелой поступью. Топ-топ. Захлопывает дверь. Хлоп. Что толку?
Чтобы успокоиться, она ищет письмо Тони. Письма она как убрала, так к ним и не прикасалась: они отравлены ненавистью и кровью, писавшие их ужаснулись бы. Вот оно, письмо Тони, исполненное лукавого идеализма, вот письмо Дэниела: на миг ей становится стыдно. Дэниел прав, надо бы написать Биллу и Уинифред. Но нету сил. Страшно снова пережить те дни после гибели Стефани. Краешком души ей хочется, чтобы после смерти сестры не осталось ничего – ни дома их, ни прошлого, ничего: добрая память больнее недоброй. Из-за жестокой развязки вся история обернулась кошмаром: улыбка Стефани, мудрость Стефани, ленивая безмятежность Стефани – все теперь морок, призраки, жуткие бесформенные сгустки, дергающиеся в пустоте. Да, прав Дэниел. Билл потерял дочь, и нельзя, чтобы он потерял двух.
Она напишет Биллу по-настоящему, но не сейчас, потом. Она ищет письмо Эдмунда Уилки и никак не найдет. Перерывает все заново. Нету. Письмо самое личное, самое неожиданное: ведь она не была с Уилки так дружна, как с Хью, или с Аланом, или с Тони, не была в него влюблена, как в Александра. К тому же это единственное письмо, где есть что-то о сексе, единственное письмо, которое могло зацепить непрошеного читателя. Она роется в комоде, куда спрятала письма, среди свитеров. Перебирает все вещи на письменном столе. Нигде нет. Все ясно: письмо Уилки взял Найджел. Письмо Уилки для нее приобретает такую громадную важность, как утерянный предмет, который ищешь во сне: найдешь – все встанет на свои места. Ей рисуются картины, навеянные письмом: залитая кровью постель в Скарборо, Башня Эволюции в Северо-Йоркширском университете. Возвращается боль от удара в спину, болит кожа на голове, где выдраны волосы. Накатывает ненависть. Нрав у Фредерики бешеный, но собственная ненависть ее пугает. Найджел кажется ей опасным, отвратительным, но испытывать такое унизительно, она противна самой себе.
С наступлением ночи Фредерика принимается обшаривать потайные уголки в комнате Найджела. Она никогда не заглядывала к нему в гардероб, не прикасалась к разложенным там и сям грудам бумаг. Его бумаги безучастные, подзапылившиеся, лишенные дыхания жизни, как у ее бумаг. Перебирает стопку на комоде: затея пустая, бессмысленная, не станет же он держать письмо Уилки на видном месте, среди банковских выписок и счетов. Потом роется в ящике, где, как черные яблоки на лотке, разложены аккуратно свернутые в клубок носки, в ящике с рубашками, ящике с трусами, так бережно сложенными, такими чистыми, такими безликими. Обшаривает его куртки в гардеробе, на внутренних карманах которых красуется «Найджел», достает оттуда смятые конверты, старательно не читая ни строки, как будто, если она не допустит бесцеремонности, это защитит ее от бесцеремонности мужа. Кладет все на место, даже нераспечатанный презерватив, найденный в буром конверте. В гардеробе хранятся запертые чемоданчики разных размеров. Она смотрит на них и, захлебываясь от черной ненависти, снова лезет в ящик с нижним бельем, где видела коробку из-под сигар, полную ключей. Кажется, в таких местах аккуратные мужчины хранят ключи от пропавших, забытых или сломанных вещей: может, подойдет вместо потерянного ключа от нужной вещи. Для мужчин такие ключи то же, что для женщины – ключ от швейной машинки, от старой шкатулки с фотографиями, от дневника, который вела пять лет, а когда места не осталось, постыдилась хранить и выбросила. Фредерика ставит сигарную коробку возле глубокого гардероба и пробует разными ключами отпереть разные чемоданчики и ящички. Из чемодана побольше, к которому подошел вполне обыкновенный ключ, доносится запах вроде душка зрелого сыра. В чемодане – скомканная, явно нестиранная одежда для регби самых разных цветов: черный и мандариновый, багровый и пышно-пурпурный. Лежат там и носки, заляпанные, кажется, старой грязью, – впрочем, грязью она была в 1950-е, сейчас это слежавшаяся пыль. Он, оказывается, в регби играл. Она поспешно запирает чемодан. Удача с ключом обнадеживает, она пробует еще, ошибается, снова пробует, подбирает ключи, упиваясь собственным бесчинством, праведным бесчинством. Отпирает еще один чемоданчик – что-то вроде дипломата, – обнаруживает ворох школьных фотографий. Найджел пятилетний, Найджел девятилетний, Найджел в школьном пиджаке и канотье, смуглый Найджел на групповой фотографии, с которой во все глаза глядят выстроенные рядами юноши: напряженные лица, тугие пухлые губы. Маленьким ключом – маленьким, но не хрупким, замысловатым, не похожим ни на один в этом скопище, с пустотелой шейкой и хищно ощеренной бороздкой – она отпирает чемоданчик вроде того, каким потрясает министр финансов, когда представляет парламенту проект бюджета.
Письма Уилки там нет. Там подборка журналов и фотографий. «Ну, ты понимаешь, каких…» – как сказал бы мужчина мужчине или женщина женщине. А в ответ – многозначительный кивок. Сколько плоти и как она тягуча, как выпирают мышцы, какие выпуклости, сколько чистой, шелковой, янтарно-розовой кожи, отливающей глянцем! Какие раскрытые влажные впадины, какие сверкающие зубцы, какие зубы-жемчужины, приближаются, разжимаются, как вздулись лиловые вены! Какие штуки, какие руки, какие бедра, какие кудри, какие немыслимые извороты вроде бы неподатливой, упругой плоти! Какие холеные брови, какие капли крови, какие позы, какие слезы, какие страхи, какие славные забавы, всего понемногу. Какие оригинальные ракурсы: клитор, анус, головка члена, увула, плотское, жидкое – водопадом. Один журнал назвался «Гадкие байки на ночь», другой – «Так им и надо, проказницам». Разнообразие тел не беспредельно, и все же они разнообразнее поз на этих страницах. Пожалуй, репертуар эротических фантазий так ограничен, что особенно не развернешься. Цепи, плети, замки, шипы, сапоги, клетки – оснащение камер пыток со времен Средневековья не очень изменилось, разве что изобретение резины его освежило и разнообразило. Если бы Фредерику спросили, вредны ли такие журналы, не стоит ли их запретить, она бы ответила, как принято – как скоро будет принято отвечать во всех газетных рубриках, куда читатели обращаются за советом: нет-нет, они даже полезны, это просто развлечение, людям нравится – ну и хорошо. Она представить не могла, что ощутит ее тело, когда она увидит эти голые ягодицы, эти свиные вымена, эти зияющие пасти. Мелькает мысль о себе, о своих ощущениях в темноте – насколько ощущение от этих картинок связано с эротикой, – и она размышляет: значит, когда он… когда я… когда мы с ним… в его воображении… Ее мутит от омерзения, она понимает, что увиденное неувиденным не сделаешь, что это не так уж важно, что ее едва брезжившим эротическим фантазиям прежними уже не бывать. Все равно что найти под полом сундук с расчлененными трупами, в бешенстве говорит она себе, и прикинуться, что ничего не видела, – нет, не смогу. Или притягивает, или отталкивает, меня – отталкивает, и тут фрейдовские домыслы, что отвращение – оборотная сторона влечения, не годятся: так бывает разве что с некоторыми неопределенными запахами, это мне понятно, а здесь все чудовищно примитивно, как кукла кустарной работы, и унизительно, как бы мой безукоризненно либеральный мозг ни старался избежать этого оценочного слова, – унизительно и грязно, несмотря на то что эти пышные румяные телеса блистают чистотой.
Она подумывает устроить костер, и ей вспоминается, как в детстве отец устроил костер из тщательно припрятанных «Девичьих кристаллов». Бедный Билл, что бы он сказал, сравнив эти журналы с пошленькими историями и Schwärmerei[42] «Кристаллов»? Кто его знает. Ее эротические фантазии начинаются со словесного и нескáзанного: прежде чем она точно узнала, что там происходит между мужчиной и женщиной, она представляла себе Элизабет Беннет и Дарси[43], оставшихся наконец наедине нагишом, или мистера Рочестера[44], но он вызывал уютный, ласковый, согревающий душу трепет и смотрел на нее – Джейн-Фредерику, Фредерику-Джейн – с любовью.