Когда автобус скатился по склону вниз с дороги, снёс три тополька, перепрыгнул через арык в хлопковое поле и, наконец, остановился, я оглядел быстрым взглядом салон и удостоверился, что раненых, кроме впереди меня сидящей женщины, обхватившей окровавленными пальцами голову, нет. Я силой вытащил Гуль из автобуса, потому что она кричала от страха и не хотела идти. Оказал ей первую помощь. В бумажнике я всегда возил с собой бактерицидный пластырь — в среднеазиатском климате бывают опасны даже занозы в палец. Люди, выбравшиеся из автобуса, столпились вокруг нас, возбуждённо переговаривались и смотрели, как я смываю Гуль арычной водой кровь с лица и с кофточки. С кофточки на левой груди Гуль. Я перехватил осуждающий взгляд какой-то старухи и зло посмотрел на нее. Старуха отвернулась, чтобы в свою очередь не испепелить меня взглядом.
Ехать дальше, выше в горы, уже не хотелось ни мне, ни Гуль. Я узнал, что молодая женщина из Душанбе, и мы возвратились обратно вместе на частной машине. По дороге Гуль утомилась и успокоилась.
Отвечая на мои вопросы, она виновато улыбалась, потом хмурилась и качала головой, вспомнив о пережитом страхе. Отвлекалась разговором и улыбалась снова своей странной, виноватой улыбкой.
— Сильно испугался, — повторяла она о себе. По-русски говорила неуверенно, с обычным в её среде таджикским акцентом. — Не едем в гори. Не хочу ранена испугат маму. Сильно маму люблю. Мне мой мама самий родной.
Она очаровала меня ещё когда была в состоянии шока. «Родная». Я понял, что вот эта Гуль мне и есть самая родная. Мы уехали с нею на квартиру к моему другу-холостяку, отбывшему в отпуск, потому что я не мог привезти её в офицерское общежитие, где сам мыкался в полупьяном холостяцком окружении. Нет, далеко не сразу она поддалась на мои уговоры. Мне помогло, что я служил в том краю уже четвёртый год и кое в чём разбирался. Даже мог ей кое-что сказать на её языке, правда, больше ругательное.
Гуль была прелестна. Через неделю она уже соглашалась выйти за меня замуж, но надо было получить разрешение на брак у неё дома, в кишлаке на Памире, а Гуль боялась предстоящего разговора с родными. У неё пропадало настроение и портился характер, когда она вспоминала, какое испытание нас ждёт. Она оживилась, когда мы пошли в магазины и стали вместе подбирать подарки для её родителей.
— Ман туро дуст медорам. Я люблю тебя, — шепнула мне Гуль, когда мы выходили из дому, на своём языке и повторила по-русски, чтобы я её правильно понял.
К сожалению, не принято было, чтобы живущие там русские стремились освоить другой язык. Местные тоже обходились минимумом русских слов. Иначе мы с ней лучше и скорее выучились бы понимать друг друга. Но я до сих пор повторяю в уме её ласковые признания: «Ман тууро дуст медораам», выделяю в уме буквы, потому что боюсь забыть правильные ударения в этих навек запомнившихся драгоценных для меня её словах.
Чем больше я узнавал Гуль, тем больше она мне нравилась сочетанием природного женского лукавства и трогательной, бесхитростной, почти детской доверчивости.
В нас, советских людях, вообще с пелёнок была заложена, воспитана потребность помогать всем, кто в этом нуждается, и глубокая вера в разумность такой помощи. За это я с благодарностью вспоминаю советскую власть.
Нуждаемость в чём бы то ни было и для всех определяло партийное руководство, а для нас, кадровых военнослужащих — командование. Внедрено в подкорку и затверждено в ней, привычной уже ко всему, и ещё глубже, понятие долга и подвига, например, «погиб при исполнении интернационального долга». Во Вьетнаме, в Египте, Ливии, Сирии, Ираке, на Кубе, в Сомали, Алжире или Афганистане и Никарагуа. Да где угодно, куда послан.
Послан теми, кто тебя в глаза никогда не видел, а ты согласился.
Она была предельно откровенна со мной. Я не испытывал ни сомнений, ни ревности, когда видел, в каких гнусных условиях она работает в «Согдиане», и не осуждал её за прошлую жизнь, в которой ей было не на кого опереться. И хотел подставить ей плечо, чтобы ей стало на кого опереться. А у нас тогда начались задержки с выплатой жалованья офицерам. Но я не знал ещё, что развал армии и всей жизни в стране затянется надолго, будь он неладен.
Я убедил её, что ей надо будет обязательно учиться, когда мы после посещения её горных родителей вместе уедем в военный городок вблизи большого аэродрома. Обещал всяческую помощь, готов был вместе с нею пойти учиться, заново пройти курс средней школы. Я был бы счастлив сидеть с ней за одной партой и глаз с неё не спускать. И в переменки тоже. Убедил, что с бесплодием и можно и нужно бороться, что её бывшая свекровь вообще могла ошибиться в своем зачуханном диагнозе. Она ведь не была специалистом-медиком.
Вначале Гуль не очень верила мне, но выслушивала с возрастающим интересом. А когда поверила, преобразилась. У меня слёзы выступают, когда это время вспоминаю. Дома она постоянно что-то напевала, любила пройтись передо мной танцующей походкой, поддразнивала, соблазняла, сгорая от желания близости, или просто передо мной танцевала от хорошего настроения.
Кокетливо улыбнётся, обнимет, прижмётся ко мне и шепчет на таджикском или фарси ласковые слова или стихи, которых я не понимал, зато прекрасно чувствовал их смысл для нас обоих. Лучше этого в целой жизни у меня ничего не было. Куда же мне для неё из моего родительского села оказалось нужно заехать…
А когда мы приехали к её родным… Отец не пустил нас в дом.
— Ин аз имкон берун аст, это невозможно. Гульчохра — националка, а ти — иновер, она не может вийти за тебя замуж, — хмуро сказал мне её отец. — Мы живем високо гори, мы ближе к Аллах, чем те, в долина. У них там всё-о можно. Там, внизу, разврат. Здес — нет. Я здес в кишлак никого не обману. Я кажди ден читаю Коран. Если б ти бил мусулман, ти мог би жениться на иноверке, когда она сперва принимает ислам. Наоборот — у нас нэлза. Толко свой вера, свой кровь. Нэт.
Больше он ничего не сказал и ушел в прадедовский горский дом, похожий на дрянную лачугу. Гуль выбежала из двора и плакала неподалёку в каком-то овраге, потом закаменела, и бесполезно было уговаривать её плюнуть на всё и уехать со мной. Против воли отца Гульчохра никогда не пойдёт.
Со времени кинофильма «Джульбарс» советская власть себя в тех краях успела дискредитировать. И тамошние баи сумели приспособиться к неукоснительным, но тривиальным, совсем не сложным партийным требованиям.
Гуль ни за что не уехала бы со мной без родительского благословения. Она была убеждена в обратном: больше мы никогда не увидимся.
В Душанбе я уехал один по дороге, познакомившей нас.
Без Гуль мне тяжело было в городе, где всё напоминало о ней. Но я запретил себе подходить к ресторану и к её общежитию. А вскоре меня перевели в Россию. Друг написал мне в часть, что отец снова выдал Гуль замуж за солидного человека, вдовца, имеющего уже взрослых детей и несколько внуков. Новый муж запретил ей работать в городе. Гуль снова надела шальвары. Почти не выходит из квартиры, даже в магазин. Только с мусорным ведром, когда во двор по графику приходит уборочная машина.
Но почему она осталась там?! Что, какие слова или средства я не нашёл, чтобы убедить её отказаться от нелепых установлений, бросить всё и уйти со мной? Вижу её со мной, со странной виноватой улыбкой, с которой она смотрела в мир.
По делам службы мне пришлось побывать там в апреле девяносто второго года. Пошёл уже второй месяц, как…
В женский праздник Восьмого марта во дворе своего четырёхэтажного многоквартирного дома, где жила в новой семье современная нам азиатская девушка таджичка Гуль, она облила себя бензином и спичкой подожгла. На том чёрном месте насыпан свежий песок между клумбой и детской площадкой…
Мне рассказали соседи её повторно овдовевшего мужа, как сокрушался, как раскаивался он, что позволял ей много смотреть телевизор — лучше бы она, не разгибаясь, делала самую чёрную работу: «Её убили эти картинки из проклятого ящика, ударила эта зловредная информация о другой жизни у её сверстниц!» Но она и выполняла у него чёрную работу.