Встречая перед калиткой в глухом металлическом заборе нечастого в своём доме сибирского гостя, московский партнёр Августова по бизнесу Владимир Виленович Берстенёв, пухленький и весь какой-то округлый мужчина лет пятидесяти с очень здоровым цветом кожи, гладкими, без намёка на морщины, сытыми щёчками и сочными губами, пребывал в привычном лениво-благодушном настроении. Милостиво дал гостю пожать свои толстые короткие пальчики и ради него приоткрыл с левой стороны прекрасные, ровные зубы. Если он и красил густую, всегда тщательно подстриженную светлую шевелюру, этого не заметил бы самый искушённый куафёрский глаз. Берстенёв был в очень просторных серых брюках, рубашке цвета крови без галстука и любимом светло-бежевом репортёрском жилете с множеством ремешков, клапанов и свободных от вложений карманчиков. О жилете, и не только, он любил говаривать туманно: «Важнее не то, о чём мы в своём хозяйстве знаем, а потенциал», и это вызывало уважение вновь представленных партнёров, а некоторых из них вводило в кратковременный транс или ступор, кто на что был способен. Дорогими в его внешнем облике выглядели только легчайшие на ноге светло-серые французские туфли с узором, сплетённым из тонких ремешков, и нарочито неброские серебристые швейцарские наручные часы, баснословную цену которым Августов знал и никогда не купил бы, чтобы не сказать опытному глазу ничего лишнего о себе. Они прошли к непритязательно выглядящему коттеджу в духе первых частновладельческих построек девяностых годов по широкой трёхметровой дороге из шлифованного красно-коричневого лабрадорита, родственного облицовке мавзолея Владимира Ильича Ульянова-Ленина. Шеф усадил гостя на бледно-салатовую пластиковую садовую скамеечку у входа в дом и сам сел рядом.
Ивана Кирилловича всегда удивляла способность москвича просканировать собеседника одними зрачками, не только не поворачивая головы, но и без заметного движения глаз.
— Видел сегодня твою усадьбу с воздуха, Владимир Виленович, десять минут полёта до посадки, а от Домодедово мой московский водитель вёз к ней чуть не час.
Берстенёв сложил руки на животе и слегка сощурил левый глаз, что должно было означать радушие и особую расположенность к желанному гостю. Иных, впрочем, здесь не бывало. Он ответил, «акая» по-московски, частично глотая безударные гласные и растягивая с подвыванием ударные:
— Вертолёт в срочных случаях, у меня редчайших. Неужели сверху места узнаваемы?
Иван Кириллович мысленно воспроизвёл московский выговор: «Виртлёат в срочнхх слуучьхх, у мняаа ритчаайшхх», внутренне усмехнулся и добродушно пояснил:
— Как не узнать Куравлёво? Одна улица вдоль речки, по бережкам кустарники, и не в центре, а у околицы церквушка. На отшибе, среди рощицы, твоё хозяйство. Всё видно.
— А-а-а, пусть себе смотрят, не дождутся. Что там, в Германии, новенького, сказывай, Иван Кириллович, ты ведь оттуда прилетел? Земское и имперское сословия в Германии позднего Средневековья стали стремиться сами управлять своими городами, изгоняли и светскую и религиозную власти. Не воцарились ли там попы? Да, кстати, отвар из молодой крапивы ты не пил в Германии, как я тебе рекомендовал? Очень поспособствовал бы заживлению твоего колена. Плюс специальные стимулирующие упражнения. Или пил?
— Спасибо, помню. Колено заживает. Они бестолковые насчёт крапивы, дома найду, напьюсь. Немцев у себя дома уже меньше, чем турок, так сплетничают. Река Шпрее течёт, Берлин живёт, Бранденбургские ворота и телебашня высятся, стеклянный купол над Рейхстагом сверкает. По одним газетам, бизнес процветает, всё благополучно. По другим — кризис нарастает, и конца ему не видно. В развитых странах расплодили покупателей ненужных вещей, отовсюду слышны их стоны: денег нет, а покупать хочется, и всё больше. Врачи, лечащие шоппоголизм, не добирают доходов и тоже жалуются на жизнь. Это у нас с тобой в домах пусто, ничего в них лишнего, шоппингом не страдаем, и потому от нас психиатрам не отломится. Европа как Европа, Германия как Германия. Финансовой и политической столицей мира был и есть Лондон, но я до него нынче не добрался.
— Пока, пока ещё столица, — немедленно возразил Владимир Виленович, насмешливо прищурив оба глаза и показав краешки зубов. — Смотри вперёд: хозяевами денег через пару лет будут не Лондон и не ФРС США. Запомни: с двадцать четвёртого декабря две тысячи двенадцатого года Россия юридически становится хозяйкой почти 90 % денег всего мира, а остальным деньгам хозяин Китай. С нами, с нами надо договариваться, вот они и встают на дыбы. Россию как правопреемницу Советского Союза при её рождении изначально поставили в положение проигравшей. Приходится с этим считаться. Будет большой скулёж и серьёзный на Россию наезд, когда на берегах Атлантики врубятся, того от них и ждём. Только бодался телёнок с дубом, пусть медведя приструнить попробуют, а мы на их родео от своей берлоги посмотрим. Сами развлекаются, сами платят свои потанцульки. Запомни ещё: Москву интересует всё, до самых до окраин, но не во всё мудрая Москва вмешивается.
— Учту, Владимир Виленович. Конечно, поживём — увидим, — просто и скромно держась, ответил Августов, не собиравшийся выкладывать шефу, что под псевдонимом уже побывал и в Соединённых Штатах Америки, поскольку интересов неведомых москвичей пока ни в малейшей степени не затронул и не предполагал задевать, непрошено вторгаясь в их замысловатую, на грани фэйка, или блефа, игру. Подоплёка интереса американского финансиста дядюшки Говарда Миддлуотера к перспективному проникновению в Россию и закреплению в ней оригинально задуманным им путём, через родственную связь с Августовыми, для Ивана Кирилловича секретом уже не была. Заманчиво сыграть на этом реально высветившемся интересе свою сольную партию, для чего и нужны действительные козыри, а не гипотетический, не ощутимый в руках, берстенёвский потенциал. — Как здоровье Вилена Фёдоровича? Чуть не полгода в Москве не был, лечился, не видел его.
— Чаще надо в столицу приезжать, а не сидеть сиднем и бирюком в своей Сибири. У нас здесь всё хорошо. Отец в норме. Восемьдесят летом разменял генерал-лейтенант Вилен Фёдорович Берстенёв, бывшие советские комитетчики народ крепкий, и бывшими они, как известно, не бывают. Ну и, слава Богу, пусть там, у себя, в мелких своих европах, загибаются-развиваются, кому и как можется, лишь бы не плакали. Можно подумать, где-то лучше, и там нас ждут. Это Россия большая, ей ведомы всякие: и белые, и красные, и зелёные с жёлтыми, и полосатые в крапинку.
— Я тоже жду тебя в гости в Сибирь, да ты всё отговариваешься занятостью. Банькой из кедра и байкальским омулем тебя не заманишь, не удивишь. Привёзут тебе на днях подарок спецдоставкой, Владимир Виленович, из Европы, прямо с аукциона. Подлинный Пикассо, один из портретов его любовницы Доры. Послушай, что об этом сюжете рассказал русскоговорящий искусствовед-француз, распечатка упакована вместе с полотном.
— Банька и своя кедровая хорошая есть, — равнодушно отозвался москвич, — вон она, а омуль с душком никогда мне не нравился, как и извращёнка вроде сыра с плесенью. Есть же нормальные, стопроцентно чистые продукты. У меня, как у людей из Кремля, только «экстра» из самого хозяйства Марфино.
Августов понимающе покивал головой и включил диктофон своего телефона:
«В конце октября 1900 года Пабло Пикассо вышел из вагона на перрон вокзала Орсэ в Париже. В столице Франции он и остался почти на всю жизнь. Балерина Ольга Хохлова из группы Дягилева стала женой Пикассо, и через три года родился их сын Паоло. После измены Пикассо Ольга потребовала развода. Но Пикассо не соглашался, чтобы не отдавать ей половину своего имущества и картин. Пабло влюбился в 17-летнюю блондинку Мари-Терез Вольтер. Потом у него появилась Дора Маар, девушка-фотограф. Мари-Терез родила от Пикассо дочь Майю. Он не оставлял Мари-Терез и Майю, продолжая отношения с Дорой. Обе женщины как-то даже подрались в период, когда он работал над большим полотном «Герника». Он был очень доволен и с гордостью рассказывал: «Две женщины дерутся из-за меня перед «Герникой». От упрёков Доры он скрывался у Мари-Терез, но потом снова и снова возвращался к Доре, потому что он не был простым испанцем Пабло, но всегда оставался всемирно известным Пикассо. И женщины, и всё окружающее, служили для него только хворостом для творческого костра, в котором рождались его великие картины. От Доры он ушёл к молодой художнице Франсуазе Жело, он даже представил их друг другу. После разрыва с Пикассо Дора два года провела в психлечебнице их приятеля, она была на грани сумасшествия. Позже Пикассо купил ей дом в маленьком городке в Провансе и дал ей несколько картин. Возможно, и этот портрет является одной из отданных Доре картин, среди искусствоведов единого мнения на этот счёт сегодня нет. Дора перестала зарабатывать фотографией и стала ревностной католичкой».