Спит река, и волны спят,
ветер сполз в лощины,
только слышно, как звенят
наши мандолины
в тишине равнинной.
Месяц воду серебрит.
Запахи жасмина
и сирени ночь струит.
Блеском золота богат
пестрых бабочек наряд…
Червяк и тот нас слушать рад.
Червяк и тот нас слушать рад.
Чистые, ясные звуки летели над водой. Двое рыбаков, ставившие перемет, замешкались, вслушиваясь в песню.
– Браво! – кричал старый Стилле с пристани.
– Н-да, недурно, Ловен, – только вот это «червяк и тот нас слушать рад»… Это скорей по части Филипа. Однако же – здравствуйте, здравствуйте! Здравствуй, старый плут, коньячишко-то найдется? Виски мы захватили с собой. Здравствуйте, прелестная, милая, очаровательная м-м-м, – каждую любезность барон сопровождал изящным воздушным поцелуем, – фрекен Лидия! Здравствуйте, юноши!
Барон Фройтигер был загорел, обветрен, всем своим обликом наводил на мысль о разбойниках, какими их представляют на театре, и носил черную бородку Навуходоносора. Ему совсем недолго оставалось до пятидесяти, но он сохранял моложавость благодаря легкому взгляду на жизнь. Скорби и заботы не задевали его. Жизнь его, однако же, была полна немыслимых перипетий, и он любил повторять, что самые скверные минуты пережил, ожидая повешенья за конокрадство в Аризоне. И точно, в молодости он был несчастьем семьи и пытал удачу по всему свету. Он отличился во многих искусствах: выпустил путевые заметки и милой, изящной ложью составил себе литературное имя, а еще сочинял вальсы, и их танцевали на придворных балах. Получив несколько лет назад наследство, он купил небольшое имение в шхерах и под видом занятий земледелием охотился за морскими птицами и молодыми девушками. Правда, и политические интересы были ему не вполне чужды. На последних выборах он выставлялся кандидатом в риксдаг от либеральной партии и непременно прошел бы, прояви он большую твердость в вопросе о вреде алкоголя.
В ослепительно-белом легком костюме и замусоленной соломенной шляпе он взбежал на пристань и подозвал к себе остальных участников квартета. Нотариус Ловен, статный, светловолосый, розовый и даже красивый, если бы не начинавшееся брюшко и некоторая кукольность лица, встал в позу, пробуя наудачу высокие ноты. Кандидат Шернблум, широкоплечий юный вермландец с глубоким, тихим взглядом, старался держаться в тени. Тут подоспели и старик Стилле, и Филип, барон дал тон, грянуло «Выше певческое знамя», и все двинулись к Красной даче, где на увитой хмелем веранде сверкали, ожидая их, бутылки и стаканы.
Все больше смеркалось, и на белесом северном небе уже зажглась светлая августовская звезда Капелла.
Лидия стояла на крыльце. Почти весь вечер она бегала с кухни на веранду и обратно, возясь со «склянками», – так она называла бутылки и стаканы, да и вообще все то, что относится к хозяйству. Ей пришлось накрывать на стол самой. Августа, уже двенадцать лет прислуживавшая им старушка, шипела, как горячий утюг, всякий раз, как ждали гостей, и ни за что им не показывалась.
Лидия немного устала.
Тишину вечера нарушали песни, исполнявшиеся сперва под легкие препирательства между тенорами, а потом и под звон стаканов, искрящихся тремя видами весьма крепких прохладительных. Но вот пение смолкло, и на террасе воцарились мир и покой. Лидия стояла у перил и смотрела в серый сумрак. Она слушала разговор мужчин, но слов почти не различала. Глаза ее расширились, повлажнели, и на сердце вдруг стало тоскливо. Когда ее милый был среди других, ей всегда казалось, будто он за тридевять земель от нее. А сидел он от нее всего-то в трех шагах.
Вот голос отца:
– Ты ходил ни выставку, Фройтигер?
Это было лето выставки 1897 года.
– Да, вчера мне случилось быть в городе, и я туда заглянул. Ну, и по старой привычке, – я ведь не меньше ста огромных всемирных выставок перевидел, – как вошел, сразу же и спрашиваю: где тут у вас «Танец смерти»? А «Танца смерти»-то и нет! Я тотчас в обморок. В таком состоянии и ввалился в первый зал. Кстати, ты ничего не выставил?
– Ни черта. Я не выставляюсь. Я продаю. Но я на прошлой неделе был там, смотрел. Есть на что поглядеть. Один датчанин написал такое солнце, что на него смотреть – глазам больно. Отменная работа! Но разве угонишься за ними, за нынешними, разве научишься всем новомодным штучкам! Я уж стар. Твое здоровье, Ловен! Ты совсем не пьешь, Шернблум! Твое здоровье! Как-то в восьмидесятые годы я вдруг понял, что я несовременен, и решил погнаться за модой. Закаты набили всем оскомину, и сосны начинали приедаться. Тогда я намалевал «Сараи в ненастье». И замышлял продать их Гетеборгскому музею. И – представьте – картина попала в Национальный музей. Там и по сей день висит. Ну, я был весьма польщен и взялся за прежнее. Н-да!
– Твое здоровье, старый плут, – крикнул Фройтигер. – Нас с тобой на мякине не проведешь. Вот Ловен – тот все вверх глядит, – на то он и тенор. А Шернблум чересчур молод. Молодежь замечает только себе подобных, а нас, старичье, не ставит ни в грош. Правда, Арвид?
Лидия вздрогнула. Арвид… Кто-то другой зовет его по имени! И как запросто!
– Ваше здоровье! – отозвался Шернблум.
– Веселей, мой мальчик, – продолжал барон. – Тоскуешь, верно, по своим горам в Вермланде?
– Какие уж там горы, – возразил Шернблум.
– Ну, почем я знаю, – сказал Фройтигер. – Я весь мир исколесил – кроме Швеции. А с Вермландом меня только то и связывает, что бабка моя по отцу в юности была влюблена в Гейера. Но он дал ей отставку. Дело было так. Гейер катался на коньках с моей бабкой на одном вермландском озере, – кажется, на Фрикене, и было это в начале нынешнего века. Надо думать, в тринадцатом году, ну да, ведь тот год была суровая зима. И бабка моя возьми и шлепнись на лед. Тут-то Гейер и увидал ее йоги. И они оказались куда толще и короче, чем он предполагал. И пламя угасло! Ну а мой дед, горнозаводчик, малый не промах и не такой эстет, взял ее себе в жены. Вот так и получилось, что я зовусь Фройтигер, живу на свете, что я, ваш покорный слуга, сижу с вами и наслаждаюсь природой. Н-да!
Нотариус Ловен уже давно начал выказывать признаки нетерпенья. Он ерзал на стуле и откашливался. Потом вдруг встал и завел арию из «Миньоны». Прекрасный голос звучал сегодня особенно глубоко и нежней всегдашнего: «Узнает ли она – в невинности девичьей, – что нежность дней былых уж страстью душу жжет…»
Лидия спустилась на лужайку перед верандой, срывала листочки с куста барбариса и растирала пальцами. Кандидат Шернблум поднялся и стоял теперь у перил веранды на месте, только что оставленном Лидией. Она медленно углублялась в сад. В саду густел сумрак. У сиреневых кустов подле беседки она помедлила. Сюда несся голос Ловена:
О, весна, приди, оживи ее ще-очки…
Ничего не поделаешь, на верхнем си-бемоль он пустил петуха.
Она услыхала шаги по гравию.
Она узнала эти шаги. И спряталась в беседке.
Осторожный голос:
– Лидия?
– Мяу! – раздалось из беседки.
Но тотчас ей стало стыдно, что она так глупо мяукнула, и она не могла даже понять, зачем это сделала. И протянула к нему руки.
– Арвид. Арвид.
Долгий поцелуй.
Задохнувшись, он оторвался от нее и сказал тихо:
– Я тебе нравлюсь?
Она спрятала лицо у него на груди и молчала. Потом она спросила:
– Видишь ты вон ту звезду?
– Вижу.
– Это вечерняя звезда?
– Нет, не думаю. Вечерняя бы уже зашла в этот час. Это, верно, Капелла.
– Капелла. Какое красивое имя.
– Красивое. Но означает попросту «Коза». А почему звезда зовется «Козой», я не знаю. И вообще я ничего, ничего не знаю.