— Мне, боевому офицеру русской армии, награжденному государем императором Георгиевским крестом за войну с немцами, при таких позорных сборищах присутствовать не пристало. Эх, вы! А еще обвиняете Деникина в проигрыше.
Под влиянием этого разговора он и подготовил свой доклад об истории немецких агрессий.
Его успокаивали немецкие налеты на Москву. Он стал подряд все ночи дежурить на крышах и своего квартала и школы. Шарящие белые пальцы небесных арлекинов-прожекторов, свист осколков, шипящие зажигалки — это была его стихия. Он даже стал насвистывать забытые вальсы и мелодии из довоенной оперетки «Летучая мышь». Он полюбил ночную Москву налетов с какофониями сирен, взрывов. Этот город был ему ближе, чем мирная довоенная Москва наркоматов, шумной толпы легковых автомобилей, ненавистных ему новостроек, его учеников, часто смеявшихся по поводу и без повода пионеров.
С грустной иронией он наблюдал «превращения» своей бывшей возлюбленной — Аннет, Анны, Анечки. Ее война расстраивала, она волновалась, переживала, плакала, переписывалась с уехавшими в эвакуацию ученицами, пекла пирожные, потом блинчики уходившим добровольцами на фронт ученикам.
С Аней после их переезда в Москву отношения не сложились. Когда же жизнь скромных учителей в Москве вполне определилась, приняла последовательно-скромные рамки тихого быта, последняя интимная нить, связывающая их, оборвалась. Аннет всерьез вошла в роль хлопотливой и рачительной учительницы французского языка, одним словом, окончательно «советизировалась», по его определению.
Окна квартиры Шиманского-Синякова выходили на стену большого дома, где красовалась огромная яркая афиша с надписью: «Нигде кроме, только в Моссельпроме». Небольшой столбик николаевских червонцев, переданных вовремя и наедине услужливому управдому, обеспечил ему квартирку-комнату с громоздкой мебелью бежавшего после растраты управляющего галантерейного магазина.
С тоской смотрел Шиманский на прекрасную, выточенную вековой помещичьей негой, мерцающую матовой кожей спину Аннет на фоне выщербленной стены с яркой афишей и, заложив руку под голову, курил самодельные папиросы.
«К чему все это? Кончалась ведь наша жизнь. К чему это биологическое продолжение существования? Не ровен час, от тоски и пустоты еще и ребенок появится. Будет бегать в коротких штанишках, ходить на демонстрации, на антирелигиозные шествия, я и Аннет будем его учить французскому, истории, географии. Вырастет благонамеренным советским товарищем».
Больше Аннет у него не бывала, а если и заходила, то разговаривала с ним робко-почтительно, почти что как с покойником или же с «уважаемым шкафом», на пыльных полках которого разложено множество совершенно никому не нужных вещей. Ненужной вещью был мираж-галлюциноз его жизни последних пятидесяти долгих лет. Брат одного из «братьев» был продавцом-букинистом. Через него Синяков-Шиманский приобрел исчерпывающую библиотеку всех возможных и невозможных по доступности в Москве изданий о Первой мировой войне. С точностью генштабиста и первоклассного топографа на склеенных листах он вычертил карты всех фронтов русской армии по годам: 1914, 1915, 1916, 1917, 1918, 1919, 1920 года. Да, девятьсот двадцатый. Он перенес войну в 1920 год — его победоносную войну со вступлением победной русской императорской армии в Вену, Берлин, Константинополь. Все неудачи Эверта, Жилинского, Куропаткина, Алексеева, Николая Николаевича исправлялись им с величайшей точностью и тщательностью. Он знал на память все полки, дивизии, корпуса всех армий Антанты и Кайзера. В любой час дня и ночи он мог ответить, сколько штыков и сабель было в любом полку воюющих армий. Он блестяще развертывал тылы, снабжение — все то, что парализовали накануне февраля его бывшие собратья-масоны, готовившиеся с Керенским и Некрасовым взять в руки власть.
Военная игра растянулась на десятилетия, но он все никак не мог мысленно решиться на наиболее захватывающие операции — взятие Константинополя и Берлина. Он все оттягивал наслаждение.
Сегодня он был близок к завершению. Помешали звонок и визит этой дамы, пытливой искусствоведки, раскопавшей их прошлое. «Ну и пусть. Ей нужен ее Дионисий. Да, Дионисий», — Шиманский устало приподнял бескровные, почти девяностолетние веки.
Слишком долго, нестерпимо долго. Так трудно пробиться через пятьдесят восемь лет, через эти глыбы навеки застывших столбов солнечного света с кружащимися в них пылинками времени и судеб. И его судьбы, и Аннет, и Гриши, и этого диковатого… как его?.. да, Ермолая… и всех тех мускулистых, полных ненависти и нерастраченных молодых сил, что таскали тогда ящики с патронами, устанавливали на башнях монастыря в ожидании восстания под его руководством пулеметы. Мертвы… все мертвы.
«Как же, да, там были иконы, серебро, парча, и этот Дионисий, — он неопределенно повел бескровной рукой. — Что там Дионисий? Погибли они все-все, и нет больше их России. При чем здесь Дионисий? Надо доиграть игру. Надо вступить в Константинополь», — с трудом он приподнял папку с картами, достал дрожащий, шуршащий порами ватмана лист с иронической византийской улыбкой Галаты и сдавленным горлом Дарданелл и впился в карту плохо гнущимися пальцами победителя. Мысленно он писал приказы, разворачивал корпуса, дивизии, полки, беседовал с командирами. Над ним было южное небо Галаты, и он, молодой, не кланяющийся пулям генерал, руководил десантом голубоглазых солдат в просоленных гимнастерках с победными двуглавыми орлами на знаменах, вступающих в столицу императора Константина. Вечным сосцом славянства поднималась впереди вечно девственная грудь Айя-Софии.
В тех случаях, когда он мысленно выигрывал сражение, тщательно оформив его по всем правилам генштаба приказами, докладами на высочайшее имя, он, доставая старый, тщательно отутюженный полковничий мундир с погонами и офицерским Георгиевским крестом и надев его под старое истертое пальто, уходил из дома гулять по Москве через центр, мимо «Большого Московского», по расширенной Тверской на Страстной бульвар, туда, где он когда-то гулял еще кадетом, и в такие дни его походка была чеканно-торжественна. Это бывало редко, рискованно, особенно в старые годы, но он рисковал. Ни документов, ни старых своих фотографий у него уже давно не было, только этот мундир — он мог его купить на толкучке.
Через три дня после неудачного визита Анны Петровны на Страстном бульваре молодая мамаша с колясочкой испуганно вскрикнула, обратившись к рядом сидевшему старичку в потертом черном пальто и помятой шляпе. Он был мертв. В откинутой на спинку скамьи бескровной старческой голове было безразличие патриция, а голубые незакрытые остановившиеся глаза были безумно-радостны. Он выиграл свою войну, он занял Константинополь.
Когда милиционер, ища документы, расстегнул его пальто, бело засверкал офицерский Георгий на вылинявшем полковничьем кителе.
Клеймо пятое. Племянник
Его совершенно не устраивала ежемесячно получаемая им сумма в сто восемьдесят рублей. Маленькие, по его воображению, деньги. И должность, и специальность у него были, по его мнению, бесперспективными. Палеонтолог. Спец по ископаемым. Правда, во время командировок в Сибирь и в Монголию он зарабатывал неплохо, но комары, гнус и холодные ночи в пустыне… А он часто представлял себя в лучших условиях буржуазной неги на наиболее теплых и ухоженных курортах Ниццы и Ривьеры в роскошных и просторных, как партер Версаля, шестиспальных кроватях, обитых розовым атласом и с ночником из рубинового стекла.
Семьянин он был хороший. Свою дочку десяти лет, Любочку, он очень любил, к жене относился более или менее терпимо, в глубине души несколько презирая за отсутствие воображения и полета фантазии. Необходимость постоянно работать и ходить два раза в неделю в свой академический институт, хорошо, что хоть только два, его постоянно расстраивала.