Шмая смотрел на болтливую сестру, но слушал ее рассеянно. С этой девушкой он любил поболтать, когда он был прикован к койке и она подсаживалась к нему, но теперь голова его была занята совсем другим. Ведь не только от сына нет вестей, нет писем из дому. Правда, не так-то просто их ему сейчас получить. Ведь Рейзл, верно, пишет в часть. Не станет же он каждый раз, когда попадает на ремонт, сообщать об этом жене! Она женщина нервная, будет волноваться, думать бог знает что. Вот приедет он домой, если, конечно, суждено будет, тогда уже расскажет обо всем сразу…
А девушка все тараторила, ругая свою начальницу, которая не дает голову поднять.
— Очень мне обидно, товарищ Спивак, — продолжала она. — Все спешат теперь к Берлину, а нам с вами приходится сидеть здесь, в этом противном немецком замке, и изнывать от тоски…
Эти слова окончательно вывели Шмаю из равновесия, и он сказал:
— Тебе, курносая, самим господом богом предписано в палатах сидеть и докучать раненым клизмами да порошками, а я всю войну на передовой был, у орудия… Вот и тошно мне в такое время торчать тут и слушать о том, как твоя начальница не дает тебе с хлопцами целоваться…
— Тише, больной, вам нельзя нервничать… И не говорите так громко… Еще больных разбудите. Обоим нам нагорит…
— Ладно!.. Постараюсь потише, — уже спокойнее проговорил он, прошелся по палате и, глядя в упор на девушку, решительно сказал:
— Знаешь, о чем я попрошу тебя? Принеси-ка мне мою одежду…
— Это еще что за новости?
— Мне нужно мое обмундирование… Я приказываю тебе!..
— Вы, больной, не имеете права мне приказывать! — оборвала она его. — И я не обязана выполнять все, что больным взбредет в голову… Идите, пожалуйста, спать. И не нервничайте…
— А почему ты так разговариваешь со старшим по званию?
— Тут сейчас я самая старшая!.. Мне что солдат, что генерал, все равно! Все вы у меня больные, и я должна вас лечить… Честное слово, как маленькие дети… Еще хуже!
— Так ты что ж, не отдашь мне мою одежду?
— Не дам! И не просите!.. Когда вас выпишут, тогда все получите. Ложитесь… И, пожалуйста, без лишних разговоров…
Шмая хотел было уже поссориться с девушкой, но в эту минуту почувствовал, что кто-то тянется к его рукаву. Он увидел, что сосед по койке подавал ему знаки: мол, не стоит волноваться, пусть сестра только выйдет в другую палату, тогда что-нибудь сообразим… Нужна только солдатская смекалка…
Не прошло и получаса, как Шмая, собрав под подушками у соседей у кого гимнастерку, у кого брюки, у кого пилотку, сапоги, выбрался из госпиталя на площадь.
Людской поток сразу же поглотил его.
Конечно, трудно сказать, чтоб наш беглец в своем новом наряде имел очень воинственный вид. Гимнастерка на нем висела мешком. К тому же не хватало пуговиц, а пилотка так выглядела, словно ее целую неделю корова жевала. Шинель — без хлястика, и она была измазана мазутом. Прохожие смотрели на старого солдата с нескрываемым удивлением, мол, откуда такой взялся на фронте?..
Но этого он старался не замечать. Он решил любой ценой добраться в свою часть, к своим ребятам, а там ему — море по колено!
А то, что на него такими глазами смотрят — пусть! Это его ничуть не трогает. Не в гости собирается к теще на блины, а на фронт.
Опираясь на суковатую палку, Шмая-разбойник ковылял по обочине дороги, присматриваясь к разрушенным, разбитым и брошенным домам, к пустынным, безлюдным улицам и улочкам незнакомого, чужого городка.
Тут и там еще извивались над домами с черепичными крышами клубы дыма, языки пламени. Но никому не было дела до этого — пусть горит! Жители этого городка, видно, недавно бросили его, погрузив свои котомки с вещами на тачки, детские коляски, фургоны, и двинулись подальше от войны…
Когда старый солдат выбрался на околицу, он увидел толпы беженцев, многие что-то искали среди развалин. Заметив его, мужчины по-военному выпрямились, льстиво кланялись, дрожа от страха. Он сердито смотрел на них, не отвечал на приветствия. Некоторые, сторонясь, бубнили «Гитлер капут», «Русс зольдат кароший…»
— «Русски зольдат гут…» — бормочут матери, которые породили палачей, — «карошие люди»… Конечно, карошие! Они на такие страшные дела не способны. И если они мстят, то на поле боя…
Шмая глядел на толпы беженцев, на бездомных, и ему трудно было угадать, где мать того палача, который швырял детей в газовые камеры Освенцима и Тремблинки, где отец того садиста, который из пулемета расстреливал десятки тысяч стариков, женщин, детей в Бабьем яру, под Киевом, где родители тех, кто ворвался в его колонию «Тихая балка» и сжег ее дотла…
Хорошо хоть, что он дожил до этих дней и видит толпы беженцев здесь, недалеко от Берлина. Пусть они тоже хоть немного почувствуют, что значит война, может, закажут детям и внукам больше не воевать с советским народом…
Погруженный в свои думы, Шмая шагал, опираясь на палку. Он должен еще добраться к Берлину, где идут последние бои с фашистами. Там его ждут друзья, сын… В такие дни он не может быть далеко от них.
Вот он свернул в сторону, вышел на соседнюю улицу. Снова навстречу движутся беженцы пешком и на фургонах, повозках. Ему уступают учтиво дорогу, низко кланяются, снимают фуражки, шляпы, бормочут слова приветствий.
На фургонах прикреплены белые флажки. У мужчин на рукавах белые повязки. Капитуляция… Больше войны не хотят… Насытились…
Шмая направился на широкую улицу, по которой проносились машины с бойцами. Здесь царило необычное оживление. Ребята пели знакомые и любимые песни, смеялись, играли на гармошках. Хорошо, что ребята поют! Пусть немцы слышат, что начался праздник на нашей улице, что не так долго осталось ждать конца войны. Она, наверно, кончится там, в Берлине. Но он понимал, что там еще будут жестокие бои. Издыхающий зверь так просто не захочет сдохнуть. У него еще крепкие клыки…
Усатый ковыляющий солдат в расстегнутой шинели, опираясь на палку, ускорил шаг. Надо добраться до контрольно-пропускного пункта, и там регулировщицы остановят машину и отправят его туда, куда он спешит.
И в самом деле, на перекрестке, что на широкой автостраде, он увидел молодую, полненькую, как кубышка, краснощекую девчонку в шинели с ефрейторскими лычками на погонах. Несколько неуклюжей ее делала длинная шинель не по росту. На него глянули большие зеленоватые и удивленные глаза.
— Папаша, осторожно, не видите, машины идут!.. — кивнула она на колонну грузовиков, приближавшуюся к перекрестку.
Регулировщица постаралась сделать серьезное лицо. Но ребята, сидевшие на машинах, махали ей рукой, кричали: «Привет, курносая!» И она все же не могла удержаться, чтоб не показать им язычок и не крикнуть вслед: «Сами курносые!» — «Марусенька, приезжай к нам в гости, в Берлин!» — «Спасибо, приеду, только скорее возьмите его!» — отвечала она.
Когда немного затихло движение и автострада очистилась от машин, девчонка снова взглянула на усатого солдата:
— А вы, папаша, куда ковыляете?
— Я тебе не папаша, а гвардии сержант!.. — бросил он.
— А мне откуда это известно? Что я, гадалка? — стараясь выглядеть строгой, оборвала она его. — По погонам я ничего не вижу…
Лишь теперь он спохватился, что погоны у него совершенно лысые, солдатские.
А она все еще продолжала пристально смотреть на него. Чувствуя за собой власть — кто же старше ее на этой дороге, кроме, может, еще двух девчат с автоматами, которые сидят там в сторонке, в небольшой будке, — кинула ему:
— Откуда вы такой?..
— Какой же? — уставился он на нее.
— Ну, не бритый, не стриженый и одеты не по форме… С палкой… Без хлястика…
— А тебе что? Я фронтовик, а не щеголь какой!..
— Находитесь, папаша, в Европе, и вся Европа нынче на нас будет смотреть. Надо, значит, чтобы форма была соответствующая. Прямо неудобно так…
— Не указывай мне! Молода еще! — сердито оборвал он ее. — Ты вот останови попутную машину и посади меня. Мне нужно в хозяйство генерала Дубравина…