Мои возражения, быть может действительно слишком резкие, по-видимому, раздражали господ министров, и это тем более, что к их составу я не принадлежал, а продолжал присутствовать на большинстве заседаний Совета лишь по установившемуся со времени Горемыкина, специально этого пожелавшего, обыкновению. Заметив это, я на другой же день сказал Столыпину, что опасаюсь, что мое участие при рассмотрении вопроса о льготе евреям может иметь обратное действие тому, которое мне представляется желательным, а посему на следующем, посвященном этому вопросу заседании Совета участия не приму, ему же считаю своим долгом высказать еще раз подробно те мотивы, по которым мне представляется принятие внесенного им проекта во всех отношениях вредным.
На следующем же заседании, на котором я не был, произошло следующее. Ранее чем приступить к обсуждению проекта, члены Совета по предложению Столыпина решили, что в этом вопросе меньшинство Совета подчинится большинству, на чем бы оно ни остановилось, иначе говоря, что журнал Совета по этому делу будет представлен государю с единогласным мнением. Обыкновенно при разногласии в Совете министров государю представлялись оба мнения — большинства и меньшинства, и от Николая II зависело утвердить любое.
Пришли к упомянутому решению из следующего весьма правильного соображения, а именно нежелания перенести на царя ответственность за то или иное решение этого вопроса. Действительно, если бы государь согласился на признание за евреями некоторых новых прав, то это неминуемо вызвало бы неудовольствие всех правых кругов общественности; наоборот, если бы он их отклонил, вопреки мнению хотя бы части правительствующего синклита, то это усилило бы злобу против него еврейства, чем пренебрегать не следовало. Правда, дела, проходившие в Совете, содержались в тайне, но тайна эта была весьма относительная, и заинтересованные круги всегда умудрялись тем или иным путем быть в курсе того, что там происходило.
Результат получился, однако, совсем неожиданный. Большинство Совета проект одобрило, причем самое любопытное, что в числе меньшинства был Столыпин, сам внесший проект на обсуждение господ министров, а государь, невзирая на единогласное мнение Совета, не утвердил его, поступив, таким образом, как бы вопреки всему составу правительства и приняв, следовательно, всецело на себя всю ответственность за его неосуществление.
По поводу отклонения этого проекта по Петербургу ходили разные версии. Рассказывали, что тут главную роль сыграл тот самый Юзефович, который был одним из авторов манифеста об укреплении самодержавия; говорили, что сам Столыпин советовал царю его не утверждать. Были и другие версии; какая из них справедлива, я не знаю[612].
В течение сентября, октября и ноября 1906 г. правительство было охвачено реформаторским пылом. Извлечен был список дел, составленный при Витте комиссией А.П.Никольского, предположенных для представления в Государственную думу. Рассматривались не только проекты, предложенные на утверждение по ст. 87 Основных законов, т. е. без участия законодательных учреждений, но и такие, которые заготовлялись для утверждения в нормальном законодательном порядке, но, странное дело, почти ни один из них законной силы ни тем, ни другим путем не получил.
Припоминаю рассмотрение в Совете проекта подоходного налога, реформы, осуществленной лишь в 1915 г., уже во время войны[613]. Проект докладывал тогдашний товарищ министра финансов Н.Н.Покровский, но Совет министров просто-таки с ним не справился. Да оно и немудрено. Кроме Коковцова, внесшего проект, и государственного контролера Шванебаха, с экономическими вопросами, и в частности, с податными системами, решительно никто из членов Совета знаком не был. Обсуждение проекта приняло поэтому, во-первых, хаотический характер, за полным неумением Столыпина вести деловые заседания, а во-вторых, высказываемые суждения составляли какую-то странную смесь обывательщины с архаичностью.
Во что вылилась дальнейшая деятельность Совета министров при Столыпине, как он готовился встретить Вторую Государственную думу, собравшуюся 1 февраля 1907 г., я не знаю. В декабре 1906 г. надо мною было наряжено следствие по делу о заключении контракта на поставку хлеба для голодающих местностей с неким Лидвалем, который принятые на себя обязательства не исполнил, отчего казна потерпела некоторый ущерб[614], и я фактически перестал входить в состав правительства.
Дело Гурко-Лидваля, как его тогда называли в прессе, наделало огромного шума. Пресса обливала меня всевозможною грязью[615].
Само собою разумеется, что я не стану входить в подробности этого дела, не могущего кого-либо интересовать, не стану тем более оправдываться, ибо, спрашивается, какое могут иметь значение оправдания, идущие от самого обвиняемого лица.
Скажу лишь несколько слов о роли в этом деле Столыпина. Мои друзья, да и не они одни, утверждали в то время, да и впоследствии, что Столыпин дал этому делу ход из личной ко мне неприязни: доходили даже до утверждения, что во мне он хотел уничтожить опасного для него соперника. Я самым решительным образом это отрицаю. Мои отношения с Столыпиным были действительно неровные, и он вряд ли чувствовал ко мне симпатию, но руководствовался во всяком деле, меня касавшемся, исключительно государственной пользой, как он ее понимал. Он хотел фактически доказать общественности, что власть не останавливается перед самыми решительными мерами по отношению к своим представителям, какое бы положение они ни занимали, коль скоро имеется малейшее подозрение в незаконности их действий. Впрочем, после невероятного шума, поднятого вокруг этого дела, довести его до суда было и в моих интересах, ибо только суд мог его представить в истинном свете и освободить от всей той грязи, которой его старательно покрывали[616].
Иное дело — радикально оппозиционная пресса. Она действительно накинулась на меня не только потому, что хотела использовать это дело для вящего развенчания правительства в широких общественных кругах, но и потому, что рада была случаю возместить на мне всю ту злобу, которая накипела против меня со стороны большинства Первой Государственной думы как за речь мою по аграрному вопросу, так и вообще за мое отношение к этому думскому большинству.
Правда, Столыпину нужно было не только мое предание суду, но и осуждение, ибо, убежденный, что в случае оправдания пресса станет доказывать, что и самое предание суду было просто маской, а оправдание было вперед решено, он полагал, что только осуждение меня может доказать общественности, что власть не церемонится со своими представителями любого ранга. Рассуждал он при том вполне правильно, а именно, что коль скоро, с государственной точки зрения, ценой судьбы одного человека можно принести пользу государству в его совокупности, то перед такой жертвой государственный деятель останавливаться не должен[617][618].
Итак, в дальнейшем изложении событий и изображении действующих лиц той эпохи, которой касаются набрасываемые мною силуэты прошлого, я могу их изображать лишь в качестве постороннего наблюдателя и рядового обывателя. Сохранившиеся у меня связи в петербургском бюрократическом мире давали мне, однако, возможность по временам проникать за кулисы и быть в курсе обстоятельств, остававшихся неизвестными широкой публике, почему я и полагаю, что имею некоторое право продолжить мои воспоминания за пределы времени моей государственной службы. Не стану, однако, останавливаться на подробной хронике того времени, а ограничусь лишь относительно краткими штрихами.
Вторая Государственная дума, как известно, оказалась еще радикальнее, чем первая, причем в нее проникли в значительном числе воинствующие социалисты, решившие, после опыта Первой Государственной думы, что выборный закон дает им полную возможность успешно орудовать среди народных масс, и посему прекратившие бойкот Государственной думы, который они провозгласили при самом ее учреждении.