Литмир - Электронная Библиотека

Вскоре за прениями по аграрному вопросу Государственная дума вынуждена была приступить к рассмотрению внесенного в нее правительством предложения об ассигновании не помню, сколько именно миллионов, на помощь голодающим[583]. Здесь Дума была поставлена в трагическое положение ей приходилось либо ассигновать в распоряжение правительства испрашиваемое ассигнование, т. е. выразить свое согласие с правительством, либо вызвать в населении неудовольствие ее решением — отказом в отпуске средств, необходимых для поддержки голодающих и обеспечения озимых посевов.

Столыпин воспользовался этим случаем, чтобы выступить перед Думою лично, хотя с постановкой продовольственного дела знаком почти вовсе не был, и я был лишен возможности вторично высказать Государственной думе, по английскому выражению, a piece of my mind[584].

Признаюсь, я с большой опаскою ожидал выступления Столыпина в Государственной думе, тем более что мне казалось, что оратором он мог быть лишь плохим, хотя бы благодаря присущему некоторому недостатку в произношении.

В этом я ошибся. С кафедры Столыпин говорил громко, отчетливо и авторитетно. Помогала ему при этом его фигура: высокий, стройный, он держал себя на кафедре с большим достоинством, скажу даже, величественно.

Речь его не отличалась деловитостью, но дышала какой-то внутренней убежденностью и искренностью и заключала несколько удачных выражений и отдельных словечек. В общем, он имел успех, тем более что в своей речи он постарался отделить социалистических ораторов от кадетов, с некоторыми лидерами которых у него в ту пору были личные сношения. Словом, злобы к себе Столыпин со стороны Государственной думы не вызвал, и это надо признать за некоторый успех. Кредит на продовольственные нужды, хотя и сопровождаемый некоторыми порицающими правительство резолюциями, был все же ассигнован.

Наконец вполне выяснилось, что продолжаться существующее положение не может, что необходимо либо как-нибудь сговориться с Государственной думой, либо ее распустить. В этом отношении мнения в правительственной среде разделились. Одни — меньшинство, как то Извольский и дворцовый комендант Д.Ф.Трепов, — хотели сойтись с Государственной Думою путем какого-либо компромисса. Действовали, однако, эти два лица по разным побуждениям. Извольский, давно утративший продолжительной жизнью за границей связь с Россией, совершенно ее не знавший, но зато прельщенный западными порядками, был явно склонен к парламентарным порядкам. В этом направлении он работал за кулисами, вел сепаратные разговоры и переговоры с кадетскими лидерами — Милюковым и компанией — и стремился убедить государя, что единственный выход из положения — передача власти кадетам. Понятно, что когда, наконец, в Совете министров был поднят вопрос о роспуске Государственной думы, то он высказывался против этой меры, причем указывал, что роспуск законодательных учреждений без определенной причины на Западе неизвестен. Распускается палата в случае нежелания утвердить бюджет или отказа в утверждении признаваемого правящей властью неотложно необходимого законопроекта, но за произношение тех или иных речей и принятие тех или иных резолюций ни одна палата на Западе никогда распущена не была.

Однако по мере того, что Дума все больше закусывала удила и ее революционная пропаганда усиливалась и вносила явное разложение в страну, да надо полагать, что по мере того, что он убеждался, что в кадетском лагере ему министерский портфель не удержать, изменил свой взгляд и Извольский, прозванный в то время в правых кругах «Чегоизвольский».

В один прекрасный день или вечер он, как всегда с опозданием, появился в Совете министров и, оседлав по обыкновению какой-то стул, торжественно заявил, что он ныне признает возможным в принципе роспуск Государственной думы, так как на этих днях «Португалия распустила законодательные учреждения без определенной причины, а лишь за простую их революционность». Такой невероятный мотив, на основании которого ничтожная Португалия имела право решать государственные вопросы сообразно ее собственному пониманию, а великая Россия могла принять ту или иную меру лишь в том случае, если аналогичную меру предварительно приняло какое-либо, хотя бы и третьестепенное, иностранное государство, как это ни странно, не вызвало даже улыбки на лицах русского Совета министров. По-видимому, те, кто стояли за роспуск Государственной думы, были рады и тому, что хотя бы по столь водевильному мотиву наиболее резко возражавший против роспуска Государственной думы член Совета перестает против него возражать.

Своеобразно продолжал держать себя и по этому вопросу Горемыкин: он не возражал против роспуска, но и не высказывался за него, а тем временем, как выяснилось впоследствии, старательно подготовлял к тому почву в Петергофе, где продолжал пребывать государь, не посвящая, однако, в свои намерения членов Совета, так что впечатление получалось такое, что он ничего решительно не предпримет.

Держался в стороне и Столыпин. В прямые сношения с лидерами кадетов он не входил[585], но был в курсе шагов, предпринимаемых Извольским, а через членов Государственной думы от Саратовской губернии (преимущественно через Н.Н.Львова) старался внушить кадетам, что он сам преисполнен либеральными мыслями и намерениями.

С своей стороны, кадеты с Милюковым во главе с каждым днем все более убеждались, что их дело выиграно. В их представлении вопрос сводился уже не к проникновению к власти, а к полному захвату ее и они определенно заявляли, что Столыпина в состав своего министерства не примут, а портфель министра внутренних дел вручат одному из своих; выдвигался ими на этот пост уже в то время пресловутый кн. Львов, поставленный ими во главе власти в 1917 г., что он и использовал для уничтожения всякой власти в стране.

Правое крыло Совета напрягало тем временем все усилия к тому, чтобы ускорить роспуск Думы. Стремились воздействовать на дворцового коменданта Д.Ф.Трепова, продолжавшего пользоваться влиянием у царя, но совершенно тщетно.

Неустойчивый в своих политических убеждениях, так как основаны они были не на спокойном и вдумчивом анализе существующего положения в стране, не на каких-либо широких концепциях того, что составляет государственную пользу, а на одном лишь чувстве, легко к тому же подвергающийся панике Трепов в то время озабочен был лишь одним — охранением личности царя и его семейства. Принадлежа в это время уже не к правительству, а к составу двора, где он почитал себя, пока существует царская власть, хотя бы номинальная, вне достижения тех или иных политических партий, Трепов лично уже не был или, по крайней мере, полагал, что не был, заинтересован в сохранении власти в руках бюрократического аппарата. Он поэтому уже вел усиленные переговоры с кадетскими лидерами, на основании которых они, переучитывая влияние Трепова, и пришли к убеждению, что власть не сегодня-завтра несомненно будет в их руках.

Особенно волновались действиями Государственной думы, особенно стремились к ее скорейшему роспуску члены кабинета Ширинский и Шванебах. Дня за три до роспуска Государственной думы зашли ко мне эти два лица и предложили втроем отправиться к Горемыкину.

Горемыкина мы застали дома и. как почти всегда, свободным: приемная Горемыкина представляла обычную пустыню. Какими путями достигал он того, что его решительно никто не беспокоил и ни с чем к нему не обращался, я не знаю, но фактически это было именно так.

Был жаркий июльский день. Застали мы Горемыкина сидящим на диване неподалеку от окна, дающего на Фонтанку, по ту сторону которой возвышался Инженерный замок. Он был в чесучовом пиджаке, но, невзирая на то, обливался потом. Его гладкое, полное, упитанное, бескровное лицо с белесыми, выпуклыми, лишенными всякого выражения глазами действительно в ту минуту напоминало белорыбицу, как называли Горемыкина в некоторых сенаторских кругах. Перед ним на маленьком столике стояла простокваша, которую он как-то лениво и машинально ел. Обращенные к нему по очереди Ширинским и Шванебахом убеждения немедленно распустить Государственную думу Горемыкин слушал с величайшим равнодушием и хладнокровием, не давая себе труда им возражать. Напрасно Ширинский прибегал к столь любимым им и трудно постигаемым метафорам, напрасно Шванебах приводил примеры из Французской революции, с мемуарной литературой которой он был на редкость знаком причем постоянно щеголял этим знанием, ничто не действовало — Горемыкин был невозмутим. Я сидел несколько поодаль, почти у самого окна; равнодушие и мертвенность Горемыкина меня бесили, и мне страстно захотелось его так или иначе растормошить.

168
{"b":"887047","o":1}