Но это – великий святой, духовный светоч не только для монарха, но и для всей страны. А крупные деятели двора до поры до времени даже не удосуживались проявлять почтение к высокому сану мальчика. Вот он с обидой вспоминает через много лет и всего за полгода до учреждения опричнины: «Князья Василий и Иван Шуйские самовольно навязались мне в опекуны и так воцарились; тех же, кто более всех изменял отцу нашему и матери нашей, выпустили из заточения и приблизили к себе. А князь Василий Шуйский поселился на дворе нашего дяди, князя Андрея, и на этом дворе его люди, собравшись, подобно иудейскому сонмищу, схватили Федора Мишурина, ближнего дьяка при отце нашем и при нас, и, опозорив его, убили; и князя Ивана Федоровича Бельского и многих других заточили в разные места; и на Церковь руку подняли: свергнув с престола митрополита Даниила, послали его в заточение; и так осуществили все свои замыслы и сами стали царствовать. Нас же с единородным братом моим, святопочившем в Боге Георгием, начали воспитывать как чужеземцев или последних бедняков. Тогда натерпелись мы лишений и в одежде и в пище. Ни в чем нам воли не было, но всё делали не по своей воле и не так, как обычно поступают дети. Припомню одно: бывало, мы играем в детские игры, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, опершись локтем о постель нашего отца и положив ногу на стул, а на нас не взглянет – ни как родитель, ни как опекун и уж совсем ни как раб на господ. Кто же может перенести такую кичливость? Как исчислить подобные бессчетные страдания, перенесенные мною в юности? Сколько раз мне и поесть не давали вовремя. Что же сказать о доставшейся мне родительской казне? Всё расхитили коварным образом…»[10]Тут нечего добавить. Некоторые вещи забыть трудно. Они годами жгут сердце неутоленной обидой.
Само происхождение царя вызывало кривотолки. Отец Ивана IV, великий князь Василий, в первом браке не имел детей, а потому развелся. На протяжении первых нескольких лет, проведенных им с новой супругой – Еленой Глинской, московский правитель также оставался бездетен. В 1530 году у него появился сын-первенец, будущий царь. Тогда Василию было за пятьдесят… Придворная среда полнилась неприятными слухами: староват государь для такого дела, по всему видно, кто-то помог его супруге разродиться. И даже называли, кто именно…
Знал ли сам Иван Васильевич о подобном к нему отношении? Надо полагать, знал. Такое не спрячешь.
Возникает естественный вопрос: кто, помимо митрополита Макария, мог рассеять холод вокруг одинокого юноши, рано лишившегося родителей, да и вообще близкой родни? Младший брат Юрий? Но он был слабоумен с младенчества.
Разве что жена Анастасия – недаром Иван Васильевич горевал по ней так, как не печалился он ни по кому другому из своих жен… Но женился он лишь в 1547 году, а вот без родителей остался еще в 1538-м[11].
Этот мальчик прошел ужасную школу жестокости, недоверия, корысти. Он наблюдал за окружавшими его людьми и чем дальше, тем больше уверялся в одном: полагаться можно только на самого себя.
И вот в возрасте семнадцати лет на него обрушивается роль исключительная, пуще прежнего отдалявшая его от других людей. Первым из московских государей он принял царский титул. Очевидно, и здесь не обошлось без совета со стороны митрополита Макария.
Каков результат? Для русской цивилизации этот шаг исключительно важен. Символ царственности, начертанный на ее челе, оказывал влияние на все сколько-нибудь важные сферы русской жизни в течение нескольких столетий. Он и до сих пор не утратил своей силы окончательно.
А вот лично для Ивана IV принятие царского титула оказалось страшным бременем, принятым в неблагоприятных условиях. Формально им была возобновлена традиция, столетием раньше павшая в Византии. Формально русский царь мог претендовать на положение главы светской власти, первенствующего не только в России, но и во всем православном мире. Формально молодой человек вознесся на недосягаемую высоту над своими подданными.
Формально.
А в реальности решение важнейших государственных дел продолжало зависеть от воли аристократических группировок.
Разрыв между идеалом православного царства и повседневной политической практикой, как видно, оказал на него сильнейшее психологическое воздействие. Концентрированный одиночка из своей царственной выси воспринимал действия собственной знати как несправедливое, недолжное поведение. И с годами, надо полагать, ощущение глубокой неправильности происходящего накапливалось, требуя дать радикальный ответ. Пока дела государства, ведомого «партиями» знати, шли хорошо (так и было по большей части до 1564 года), в глазах царя горделивое пребывание аристократов у кормила правления было хотя бы отчасти оправдано. Оправдано той же политической практикой, приносившей державе успехи. Но неудачи знати, слабость ее и склонность к предательству разом обострили тяжелые чувства монарха, зревшие на протяжении десятилетий.
Произошел психологический взрыв. Вводя в действие столь радикальный «проект», как опричнина, государь Иван Васильевич пытался исправить не только настоящее, но и прошлое. Всё то прошлое, которое давно и страшно угнетало его ум. Теперь действительность следовало разом отредактировать до полного соответствия великому идеалу православного самодержавного государя. Поэтому и «средство исправления» было избрано им столь сильное… слишком сильное.
Действия державного властителя в середине 1560-х иногда заставляют предположить, что он жаждал сделать прежде-бывшее не бывшим.
Роль нажатого спускового крючка могло сыграть послание князя Курбского, доставленное царю. Знатный перебежчик упрекал царя: как же так! Советники твои, «сильные во Израиле», были так хороши, столь велики их заслуги перед тобой, а ты их взялся истреблять? «Или ты, царь, мнишь, что бессмертен, и впал в невиданную ересь, словно не боишься предстать пред неподкупным судией – надеждой христианской, богоначальным Иисусом, который придет вершить справедливый суд над вселенной и уж тем более не помилует гордых притеснителей и взыщет за все и мельчайшие прегрешения их»[12].
Разъяренный царь впервые проявляет большой артистизм натуры, отвечая на письмо беглого воеводы. И в дальнейшем эта артистическая нотка будет звучать в посланиях государя и – еще больше! – в его действиях. Иван Васильевич как будто желает не только утвердить истину, но еще и сам процесс ее утверждения превратить в какую-то мистерию, – в торжественное действие, то мрачное и ужасающее, то наполненное простонародной бранью и скоморошеством, а то вдруг взлетающее к высотам евангельских истин. Он то играет, давая себе первую роль в «постановке», то берется за ремесло режиссера, добиваясь от актеров беспрекословного следования монаршему замыслу. Быть может, царь слишком мало чувствовал себя – первое лицо державы! – в центре внимания, и теперь он любой ценой добивается того, чтобы внимание «публики» фокусировалось именно на нем.
Опровергая Курбского, Иван Васильевич вещает: «Разве твой злобесный собачий умысел изменить не похож на злое неистовство Ирода, явившегося убийцей младенцев?.. В том ли твое благочестие, что ты погубил себя из-за своего себялюбия, а не ради Бога? Могут же догадаться находящиеся возле тебя и способные к размышлению, что в тебе – злобесный яд: ты бежал не от смерти, а ради славы в той кратковременной и скоротекущей жизни и богатства ради. Если же ты, по твоим словам, праведен и благочестив, то почему же испугался безвинно погибнуть, ибо это не смерть, а дар благой? В конце концов все равно умрешь. Если же ты боялся смертного приговора по навету, поверив злодейской лжи твоих друзей, слуг сатаны, то это и есть явный ваш изменнический умысел…» И далее, царь Иван бьет Курбского новозаветной цитатой, идущей как будто из самых глубин души монарха, открывающей язвы, давно терзающие его ум: «Почему же ты презрел слова апостола Павла, который сказал: „Всякая душа да повинуется владыке, власть имеющему; нет власти, кроме как от Бога: тот, кто противится власти, – противится Божьему повелению“. Посмотри на это и вдумайся: кто противится власти – противится Богу; а кто противится Богу – тот именуется отступником, а это худшее из согрешений»[13].